Tags: txt

ой

(no subject)

Если ты открыл две двери
И потрогал сто рублей,
Вероятно, эту руку
Безопаснее отгрызть.
ой

гномы

Привет, мой маленький народ!
Надень колпак наоборот,
Давай закружим хоровод
До самых до ворот.

Лугов ночные огоньки
Ведут нас в танце до реки,
Дрожат на лезвии кирки —
Работа ждёт руки.

Когда придет в поля рассвет —
И здесь нас нет, и там нас нет.
Нас спрячет шахта под холмом
И разнесут обед.

Там, под холмом, лежит алмаз,
Сверкает лишь для гномьих глаз,
Копай, покуда не угас,
А ночью снова в пляс.

Collapse )
ой

курица с котиками

Нужно курицу взять и отрезать ей грудь,
Или сразу грудей в магазине купить,
И в пакете нести, бултыхая чуть-чуть,
И не думать, как ей без грудей теперь быть...

Совершая ножом то толчки, то тычки,
Восхищаясь, как мысль спозаранку чиста,
Нужно грудь покрошить в небольшие клочки
По размеру некрупного жадного рта.

А потом измельчить неказистый орех
И в меду, как в болоте, его потопить,
Соус соевый черный, как уголь, как грех,
Недрожащей рукой по болоту разлить.

О прованские травы! О жар от печи!
О стеклянная форма! Смешная фольга!
Отнеси на огонь. Полчаса помолчи.
Выйдет курица лучше, чем два пирога.

Collapse )
ой

жж

Как жуток жизни промежуток!

(Скороговорка для детей дошкольного возраста.)
ой

любовная лирика

Домашнее задание по вокальной импровизации — написать дурацкие стихи про зверьков. Не вопрос!

Я хотел бы быть ламой, живущей в ветвях,
Чтоб своею мохнатой большой головой
Рвать орехи и листья и глупых жуков
И кормить тебя, заинька мой.

Стал бы птицей, но так, чтоб четыре ноги:
Двух для нашей любви недостаточно, нет!
Свил берлогу на дальней запруде реки
И тобой заселил бы, мой свет.

Жабьи ушки твои! Звонкий рыбий язык!
Хвост медвежий! Широкие крылья слона!
Над тобой бы ночами кудахтал, как лев...
Счастлив тот, кто жена грызуна.

Все сложнее твое мне представить лицо.
Но тебе посвящаю зверьковую трель.
...Если кто-то из нас снес потом бы яйцо,
Я качал бы рогами его колыбель.
ой

(no subject)

Если вы опять проснулись и опять не с той ноги,
А потом перепроснулись со второй, но всё не то,
Попросите у соседки на полчасика взаймы,
У нее нога стройнее, может, лучше подойдет.
ой

про хюгге

Василий поднял головой неплотно прикрытую крышку бака, и из щели пахнуло такой ледяной ноябрьской волей, что пришлось занюхать ее рукавом. Он называл такой воздух гламурным и сильно презирал. Но по понедельникам приезжал пухтовоз, причем в непредсказуемое время, так что, хочешь не хочешь, нужно было хотя бы до полудня покидать убежище, иначе эта дрянная тачка переворачивала тебя вверх ногами вместе с мусоркой и опрокидывала в свою железную пасть. Хорошо, не жевала, выбраться было можно, но сама эта чужая воля, влекущая вверх, вниз, в пизду и на хуй, очень нарушала тихий и теплый душевный покой.
ой

тартарары

В тартарарах по субботам пекут пирожки.
В тартарарах никогда и никто не кричит.
В тартарарах не замерзнешь и не пропадешь,
Если ты сам не захочешь простыть и пропасть.

В тартарарах нет работы, метро и стыда,
Есть бесконечность, бесшумные птички и сон.
Небо приятного цвета (как свежая кровь),
Черные стены, бестрепетность, гулкость камней.

В тартарарах наливают с утра и за так.
В тартарарах (повторяю!) никто не кричит.
В тартарарах можно смело ходить без одежд
И головного убора в гостях не снимать.

Люди сидят у расщелины в тартарары
И не бросаются лишь потому, что пока
Я не подбросил в почтовые ящики им
Этот манящий хрустящий рекламный буклет.
ой

про музыку

Максим пел; был вынужден петь; пение было для него естественным и необходимым физиологическим актом, и все было бы хорошо, если бы он не считал этот процесс отвратительным и не стремился задавить в себе музыку. В остальном он был вполне нормальным человеком, аккуратным и настолько сдержанным, что даже от любимой жены он успешно скрывал то, что считал пороком, больше пятнадцати лет. Он мог не петь по нескольку часов, а в отпуске, когда было не отлучиться, ему однажды удалось вытерпеть больше суток. Но там это было особенно тяжело, потому что в горах при виде всей этой удивительной дали песня сама складывалась внутри — она рвалась наружу и щекотала в горле, из глаз катились слезы, а он объяснял их жене тем, что так много света вредно с его-то астигматизмом. А когда стало совсем невмоготу, убежал как можно дальше, засунул голову в спальный мешок и пел, пел, пел, пока скалы, и сосны, и сверкающие горные озера, и легкие акварельные облака не вышли из него этой мелодией и вновь не слились с пейзажем.

Скрывать пение ему всегда было нелегко — он никогда не позволял себе делать этого на людях или там, где его кто-то может услышать, и он не мог петь в помещении, где так просто можно было бы закрыться — только в простор, в дальний воздух. Почувствовав, что внутри сложилась очередная новая музыка, он садился в машину и уезжал как можно дальше от людей — на окраины города, заброшенные свалки, потайные уголки кладбищ и безлюдных складов, он был вынужден знать все подобные места своего города. Жена, на счастье, была домосед, и после нескольких твердых отказов перестала просить взять ее с собой на такие прогулки. Пока он искал свободу и заполнял ее звуком, она уделяла время себе и дому и только радовалась, когда он снова стоял на пороге, отдохнувший, спокойный, родной.

Беда случилась однажды, когда он, после сумасшедшего рабочего дня, когда было не отлучиться ни на минуту, сел в машину, чувствуя, что уже готов взорваться, — а она закашлялась и не завелась. Он выскочил и помчался на автобус, ведущий из центра, едва успел запрыгнуть в последнюю дверь, и оставалось всего полчаса до спасительной лесопарковой зоны — но на дороге была авария, автобус встал в пробку, и Максим стоял, стоял, а потом повис на поручне, медленно сполз на пол, распахнул рот, но уже не смог издать ни звука... Пассажиры подумали, что он просит воды или таблетку от сердца, натолкали ему полный рот валидола, пощупали пульс, а потом женщины спрятали лицо Максима шалью, чтобы не так страшно ехать с мертвецом до остановки.

На вскрытии врач рассек ему гортань и вытащил причину смерти: гроздь перезревших, разбухших черных нот, перекрывших дыхательные пути. Зажал их щипцами и, уже не опасаясь повредить, бросил в бак для отходов, и они напоследок зазвенели там многозвучно и гулко, отражаясь от эмалированных стенок, сходясь в последней гармонии, и с тех пор все в жизни патологоанатома происходило только и исключительно на этот мотив.
ой

про черта

Один мужик захотел стать чертом, а то его никто не боялся. Ни бабы, ни дети, ни козы: все знали, что Михалыч добрый, если и пригрозит топором или дрыном — то не ударит, если и ударит — то не насмерть, а если и убьет — то не насовсем. Зарезал Михалыч для дела того черную корову. Мясо съел, из ног коровьих сапоги себе с копытами справил, хвост приткнул куда пониже спины, да так и ходил. По избе пока ходил, во двор носу не казал — а то падал по первости часто, вот еще надо ему, чтоб в него насмешники пальцем тыкали.
Ну да копыта и хвост — это ж полбеды, вторая половина похитрее станет: откуда ж рога взять бобылю? Но Михалыч мужик хоть и дурак, но со смекалкою, пока по дрова ходил — выдумал! Подобрал две шишки под сосной, мелкие, зеленые. Дома кожу на лбу слева да справа сапожным ножом рассек, шишечки под нее посовал, зашил прорехи цыганской иглой с ниткой суровой, заговоренной. Специально к бабке заговаривать ходил, бочку меда ей отнес, лишь бы согласилась. Про затею свою рассказывать не стал, только назвал условия — чтоб нить от заразы спасла и проросту поспособила, — так бабка говорит: могу. И сделала.
Помогла бабкина нитка. Два дня у Михалыча голова болела, на третий проснулся — а рубца уж нет как нет, только торчат по бокам залысины шишечки, ну точь-в-точь как рожки чертовы. Он еще неделю подождал, чтоб проклюнулись, потом в саже извалялся, хвост с копытами нацепил да пошел по деревне девок пугать. В один двор сунулся — нет никого, в другой — тоже пусто, только пес на цепи лает, — ай, вспомнил Михалыч, все ж на свадьбу уехали за два холма! Ну, решил, долго я ждал, да и еще подожду. Пошел назад в свою избу другого дня дожидаться. Переступает порог: батюшки светы, а изба-то чертей полна! Все хохочут, заливаются, только что хоровод круг него не водят. Подзывает мужика самый толстый старый черт, на его же, Михалыча, подушках рассевшийся.
— Ты чего вырядился, дурак человек? Аль колядовать собрался?
Михалыч оторопел, конечно, но не растерялся:
— А вашим стать хочу, чертово племя! Возьмите меня к себе!
Нечистый смеется в усы — усы у него до пупа свисают:
— Взять-то возьмем, как такого красавца не взять! Только какой же из тебя черт? Ты на себя в зеркало-то посмотри! — и самовар ему начищенный под локоть подсовывает, чтоб веселее мужику отражалось.
Глядится Михалыч в самовар: ай беда-беда! Бабкиной нитки-то колдовство пуще прежнего заиграло. Где шишки-рожки были на лбу, там теперь сосновые ветки растут, да во все стороны богатые широкие такие ветки!.. Он их драть-ломать, а черти за руки держат, не дают испортить красоты. И вторую пару сапожек коровьих на руки ему натягивают, и за язык дергают легонько вроде, а язык от этого чертова дерга раз — и будто отсох. Михалыч помыкивает, а слова разумного ни сказать уже, ни подумать не может.
— Возьмем, возьмем с собою, — повторяет усатый черт. — Поехали на нем, племяши, домой!
Оседлали черти того оленя, в которого Михалыч превратился, да поехали восвояси. Тридцать лет и три года на нем катались, а потом предложили ему выбор — хочешь, в черти иди, а хочешь, упокойся с миром, а что он выбрал, того не знает никто.