Tags: death

sad

(no subject)

Совсем недавно я писала про Аделхайд из хора и ее просьбу спеть на ее похоронах, когда придет время.
И время пришло намного раньше, чем мы все ожидали. Аделхайд умерла на прошлой неделе. Церемония прощания состоялась в прошедший четверг.

Мы были еще в Праге, когда посыпались сообщения. Без лишних эмоций, наоборот, размеренно и спокойно хор обсуждал все детали предстоящего выступления и прощания. От цвета одежды, в которой мы все должны прийти, до того, где поставить пианино, куда смотреть во время пения (В зал на плачущих родственников? На гроб? Или в кои-то веки взять с собой партитуры и смотреть в ноты?). Я в очередной раз поразилась голландскому умению обращаться со смертью. Свою голову я при этом не особо занимала всеми этими вопросами. Мне хотелось спокойно догулять свой отпуск. В хоре достаточно народу, чтоб справиться без меня.

Церемония (я не говорю похороны, потому что самих похорон нет, никого никуда не закапывают, или по крайней мере не в присутствии приглашенных, просто церемония прощания в большом и светлом зале крематория, похожем на церковь) была назначена на 4 часа дня в четверг. Я заранее договорилась с Карлой, что поеду с ней – до крематория ехать километров пятнадцать и на велосипеде ехать не хотелось. Заранее отвела Пухлю к дедушке и в 3 часа дня стояла возле дома и ждала. Приехала моя любимая Карла с огромным зеленым цветком на плече (дресскод хора для такого случая – черное с зеленым или синим акцентом). По дороге мы болтали о работе, распевались и ржали, как кони, как обычно с Карлой и бывает.

В этом крематории я уже четвертый раз. Первые два раза – двоюродные бабушки Тина, сначала тетушка Анни, про которую я тогда подробно писала, затем тетушка Минтье, на прощанье с которой мы пошли в мой день рождения пару лет назад и это даже не казалось странным. Третий раз был прошлым летом, когда умер дедушка Тина и про это я уже почти год не могу написать, хотя очень хотелось, слишком уж удивительно и при этом эмоционально все это было. И в четвертый раз вот теперь. И это всего лишь пятый раз, когда я вообще прощаюсь с кем-то умершим. Причем все разы были в Голландии. Первой была Эмма в 2011. В России я никогда никого не хоронила. Пока.

Хор собрался у дверей раньше всех. Остальные приглашенные должны были подъехать на полчаса позже. Но нам нужно было выставить пианино и колонки и вообще примериться к помещению. Все это не заняло много времени, так что оставшиеся полчаса мы стояли на улице, пока народ потихоньку прибывал.

Я стояла, окруженная несколькими оживленно болтающими группками, и мучительно глушила в себе одну-единственную злую и горькую мысль: «Дурацкие, дурацкие тетки! Ну почему вы все такие старые?! Почему во всем хоре я одна такая, на двадцать лет моложе всех? Мне же вас всех, дурацких теток, придется хоронить! И вы все еще шутите, что тоже хотите хор на похороны. И в конце концов одна я буду приходить и петь, петь, петь, а вы все будете умирать и умирать…» Даже думать больно.

Наконец, всех пригласили внутрь. Сначала вся толпа стояла в небольшом холле, тут же загудевшем от разговоров так, что у меня затрещала голова. Затем внезапное «шшш» заставило всех замолчать. Церемониймейстер объявил начало и открыл двери в зал. Сначала нужно было пройти через маленький коридор, и желающие могли свернуть в небольшую комнатку слева, где стоял открытый гроб и можно было попрощаться. В этот раз видеть мертвым кого-то, кого знала живым, уже не было так странно. Ко всему привыкаешь. Хотя я все равно невольно поежилась – в гробу лежала совершенно неузнаваемая Аделхайд, почему-то без очков, что всегда меняет лицо, с седыми волосами, вместо привычной аккуратно выкрашенной и уложенной копны волос, совсем без макияжа. В этой бесцветной старухе было очень тяжело узнать энергичную женщину, которая еще три недели назад приходила, точнее приезжала на инвалидной коляске, посмотреть на недавнее наше выступление на улице. Было тяжело видеть ее такой, и я постаралась поскорее выйти из этой комнатки. Остальной народ из хора тоже довольно быстро прошел в зал. Когда мы рассаживались по местам, я услышала за своей спиной шепот Йосе, которая бросила хор два года назад, но почему-то решила сесть на отведенных для нашего хора рядах, которая выразительно повторяла «Никогда я еще не видела, чтоб человек так был на себя не похож! Никогда в жизни! Никогдаааа!». Так хотелось повернуться и рявкнуть «Заткнись, Йосе!». Но не понадобилось, она просто замолчала сама.

Началась церемония прощания. Пожалуй, самая длинная и самая личная из всех, что мне пока тут довелось пережить.
Сначала вышел ведущий, такой специально обученный дяденька с хорошо поставленным низким голосом, который зачитывал то стихи, то написанные кем-то из семьи тексты и объявлял следующих «выступающих». И первыми он пригласил хор. Аделхайд заранее выбрала три песни, которые мы должны были спеть в разные моменты церемонии. На самой последней репетиции я предложила заснять их на видео и отправить ей, потому что от идеи прийти к ней всем хором и спеть на прощанье она категорически отказалась. Бог знает, услышала ли она хотя бы на видео свой любимый хор еще раз на прощанье или нет.

Хор, Матильда, Гербен. Мы были в полном составе в этот раз. Вышли. Встали. Лисбет, предыдущий председатель хора, вышла на постамент с микрофоном и зачитала речь от имени всех нас. Там было очень много чудесных воспоминаний и добрых слов.
Слушать ее дрожащий голос было не так уж просто. Но надо ж потом еще и петь. Нельзя плакать. Мы спели To make you feel my love. Я несколько раз бросила взгляд на людей, сидящих в зале, и поняла, что лучше этого не делать. Некоторые плакали и от этого у меня самой начинало щипать в носу. Я решила смотреть только на Матильду и не отвлекаться. И такое ощущение, что и весь остальной хор решил сделать то же самое. Не знаю, в эмоциях всего дня ли дело или в том, что мы все были так невероятно сосредоточены, но пели мы по-моему лучше, чем когда-либо – точно, экспрессивно, трогательно.

Затем было много разных речей. Внучки Аделхайд зажгли свечи. Ее сестры прочитали стихи о прощании, еле сдерживая слезы. Причем когда они только взошли на постамент, то тут же обняли друг другу и так и стояли в обнимку все время. На постаменте было достаточно места, чтоб стоять на расстоянии друг от друга. Но они обнимали друг другу одной рукой, поддерживая и давая сил. То же самое делали и сыновья Аделхайд, когда читали свои прощальные тексты – когда младший читал со слезами в голосе, старший гладил его по спине. Когда старший читал тихо и спокойно, младший обнимал его за плечи. И все это время на большом экране над ними проецировались фотографии Аделхайд – вот она девочкой танцует на черно-белом фото, фото она в 70-е в коротенькой юбке и высоких сапогах на шнуровке, вот она в 80-е зеленом платье с огромными плечами. Аделхайд с детьми. С мужем. С внуками. И очень много фотографий последних двух лет: после того как ей поставили диагноз, они с мужем стали очень много путешествовать. Вот они на море. Вот летят на воздушном шаре. Вот всего несколько недель назад с внучками в зоопарке.

Я слушала рассказы о ней и даже жалела, что так мало ее знала. Мне она всегда казалась просто чудаковатой пожилой дамой, которую мне очень тяжело понимать, она говорила на местном диалекте и в первые пару лет я вообще не разбирала ее речь. Я не знала, что она обожала танцевать и на первую зарплату купила себе мопед, чтоб гонять в соседнюю деревню на танцы. Я не знала, что она похоронила первого мужа очень молодым и что через пару десятков лет то же самое пришлось пережить и ее собственной дочери. Я не знала, что она была потрясающей матерью, очень строгой и заботливой одновременно. Ее сыновья рассказывали все это и было при этом так тяжело смотреть на них самих.

На самом деле это вообще самое тяжелое – смотреть на других, которые хоронят близких. «Не жалей мертвых, жалей живых» - у меня в голове все время вертелась цитата из Гарри Поттера. Да еще этот низкий голос распорядителя, который зачитал от имени Аделхайд: «Вы все будете скучать всего лишь по одной мне, но я то-то прощаюсь и буду скучать по всем вам».

Не помню на каких именно словах я перестала смотреть на экран с фотографиями, а скосила глаза на тех, кто сидит рядом со мной. В конце ряда держались за руки и плакали двое сопран, сестры Аннелис и Йенни. Я снова подумала, что на похоронах каждый плачет о чем-то своем. И я знала точно, о чем они плачут. У Аннелис семь лет назад умерла младшая дочь. А спустя два года, в тот же самый день у Йенни умер муж. Эта дата был совсем недавно. И я знаю, что в этот день Аннелис и Йенни обязательно встречаются и вспоминают в подробностях самое тяжелое – день смерти и день похорон. А потом снова отпускают на год. Поэтому я знаю, что сейчас они обе плачут не только об Аделхайд, но и о своих. И у Аннелис на шее медальон с фотографией дочери. Так же как у меня на руке черные браслеты, принадлежавшие Эмме, которые я кручу и постоянно снимаю и надеваю в течение всей церемонии. Обычно я не ношу украшений. Но в этот день эти браслеты очень уместны. И когда низкий голос в микрофон говорит «давайте помолимся об Аделхайд и о всех, кого мы потеряли и кто нам дорог», я закрываю глаза и думаю об Эмме и о прадедушке Хенке и о своем дедушке. Мой список очень короток. Слава богу. Пока что.

Мы пели еще дважды. Было так же красиво и так же трогательно и удивительно сосредоточенно.

Когда все закончилось и когда все вышли из зала, оставив только семью прощаться, все приглашенные собрались в зале со столиками для кофе. Еще полчаса разговоров и смеха, которые почему-то совсем не кажутся мне больше странными и неуместными. Когда мы уже почти уходили, подошел муж Аделхайд и с улыбкой еще раз поблагодарил за песни. И отдельно меня (а значит тебя, Наташ nat_nat за то чудесное фото Аделхайд, снятое в апреле 2016, через 4 месяца после диагноза, на котором она такая красивая и жизнерадостная.

Мы разъехались по домам. Вместе с парой человек из правления отвезли пианино на новой место репетиций, где нам предстояло начинать репетировать уже на следующий день. Я вернулась домой, приготовила ужин, мы поели, уложили Пухлю спать. Затем я взяла книгу и села в кресло читать и готовиться к книжному клубу и выключилась. Проснулась через полчаса. На часах всего лишь девять вечера. Сил вообще ноль. Плюнула на книжку и перебралась в постель и быстро уснула. Все мышцы ломило, как будто я целый день делала что-то тяжелое. Голова тяжелая. Бог его знает отчего. Может от грусти.
sad

грустное

За то время, что я пою в хоре, а пошел уже седьмой год, у пяти хористок обнаружили рак. Четверо прошли операции и химиотерапию. У них сейчас все в порядке. Но не у Аделхайд.

Аделхайд умирает.

Три года операций, облучения, химии и еще каких-то экспериментальных процедур, за которыми пришлось ездить аж в Амстердам.
Но на прошлой неделе она попросила Ивон, с которой они в хоре ближе всех, сообщить всем новости, потому что сама уже не приходит петь. Аделхайд отказалась от дальнейшего лечения, потому что ничего уже не помогает и сил у нее уже нет. Ей почти семьдесят. У нее уже не осталось сил.

Она передала хору свою просьбу – спеть на ее прощальной церемонии, на похоронах. Выбрала три свои любимые песни. И больше не придет на репетиции. Сколько ей времени осталось, сказать сложно. Возможно, счет идет на недели.

В пятницу дирижер сказала: «Дамы, я знаю, что будет сложно. Но нам надо хоть немного порепетировать песни для Аделхайд. Две из них вы пели только с Томом, так что мне надо услышать, как вы их вообще поете. Давайте попробуем, а?»

Аделхайд выбрала Make you feel my love Боба Дилана/ Адель, Be still my heart норвежки Silje Nergaard и свою самую любимую из всего нашего репертуара – I can’t make you love me Бонни Райт/ Джорджа Майкла.

Make you feel my love мы пели в 2014 в качестве сюрприза на свадьбе сына Аньи. Я тогда написала очень мимимишный пост и до сих пор вспоминаю этот момент как один из самых трогательных в моей истории хора https://users.livejournal.com/babybitch-/962328.html Причем сын Аньи с тех пор стал нашим самым верным фанатом и приходит на все выступления, даже когда мы дождь и холод пели на совершенно пустой улице как-то зимой.

А мы пели на юбилейном концерте в 2015, я еще писала тогда про нее, как она меня погружала в воспоминания о странных отношениях. На концерте при этом мы пели ее вместе с солисткой, безумно талантливой молодой певицей из соседнего города, которая пару лет назад участвовала в Voice of Holland, а теперь уезжает учиться в Нью-Йорк. От того выступления сохранился только один файл с диктофона, где все звучит как и положено записи с диктофона, но все равно очень красиво. https://users.livejournal.com/babybitch-/995696.html

C Be still my heart пока что ничего не связано, мы ее только-только разучили. Но и двух других хватает.

Удивительно, как одни и те же песни и их слова меняются в разном контексте.

When the rain is blowing in your face
And the whole world is on your case
I could offer you a warm embrace
To make you feel my love

Любовная лирика превращается в что-то совсем другое, когда ты знаешь, что будешь петь это на похоронах женщины, которая прожила несколько десятков лет счастливым браком, у которой несколько детей и внуков.

А уж I can’t make you love me звучит вообще иначе и вместо песни про расставание и нелюбовь вдруг оказывается вполне себе песней про смерть.

Turn down the lights
Turn down the bed
Turn down these voices inside my head

А когда мы допели до самого драматичного момента в песне…

Morning will come and I'll do what's right
Just give me till then to give up this fight
And I will give up this fight!

На этих словах  у меня уже щипало в носу и голос пропал. Посмотрела вокруг и поняла, что не у меня одной дыханья не хватает и глаза покраснели.

Еле допели всё это. Замолчали.

Дирижер заговорила первой. Объясняла, что петь будет тяжело. Что может стоит подумать, чем себя отвлечь, чтоб не разреветься. Что не надо будет смотреть на людей в зале, особенно на родственников.

И тогда Лисбет, сидевшая рядом со мной, сказала: «Ну и что, если мы разревемся. Это нормально. Продолжим петь, если сможем. Или не продолжим. Все равно это будет красиво. И важно для нас. И для Аделхайд».

А Ханна добавила: «И вообще, надо будет взять и спеть для нее эти ее любимые песни как-нибудь отдельно. Пока она еще жива. А то какая разница, что мы будем петь на ее похоронах. Пусть услышит нас еще раз, пока можно».

Ох.

Чувствую, что мне придется еще писать про это. И что будет непросто. В пятницу вечером рассказывала про это всё Тину и даже это было непросто и даже он сам слушал со слезами на глазах. А пока что просто думаю про все это все выходные.

Порой возникает соблазн сказать, что с тех пор, как я живу в Голландии, я гораздо больше сталкиваюсь с болезнями и смертью. Но это не так. Дело не в стране. А просто я стала старше и люди вокруг тоже. Ничего удивительного.

Но вот что мне до сих пор удивительно, так это то, какое спокойно-уважительное у голландцев отношение к смерти. Я тут от них столькому научилась в этом смысле. Поражаюсь им.
sad

(no subject)

С тех пор, как умер прадедушка Хэнк, тема смерти в целом и его в частности практически ежедневно всплывает в разговорах. Иногда в совершенно неожиданные моменты.

Едем из школы, подъезжаем к дому и обсуждаем, что в пятницу пойдем смотреть цветочный парад у одних родственников, а в субботу у других – у двоюродной сестры Тина, которая полгода назад переехала с бойфрендом в старый домик прадедушки, когда тот переселился в дом престарелых. Мы каждый год в последний день фестиваля смотрели цветочный парад у прадедушки, все эти годы, потому что он проходил как раз по его улице и можно было вытащить пластиковые стулья прямо на тротуар и все два часа смотреть прямо там. И мне нравится мысль, что теперь, когда прадедушки не стало, в домике его живут не чужие, не посторонние, а его любимая внучка, с которой я дружу, а значит можно все равно приходить в этот дом. А смотреть оттуда цветочный парад остается красивой традицией.

Мы уже у дома, и я как раз проговариваю все это в простой форме и собираюсь снять Пухлю с велосипеда, как он говорит: «Я не хочу к ней ехать в гости».

«Почему? Мы же дружим, она хорошая. И мы всегда смотрели парад из этого домика.»
Пухля говорит и у него потихоньку начинают дрожать губы.

«Я не хочу туда. Я хочу смотреть парад и чтобы прадедушка был живой, как в прошлый раз. Мне не нравится, что он умер. Он был мой друг. Я по нему скучаю.»

На последних предложениях он уже плачет и это такая неподдельная грусть. Он раньше не умел так грустить, я-то знаю. И мне ничего не остается, как обнимать его, прям на велосипеде, пока он плачет мне в шею, гладить по спине и повторять: «Я тоже по нему скучаю, малыш».

Мой сын проживает и переживает сейчас свое первое столкновение со смертью. И я проживаю и переживаю вместе с ним. Для меня это фактически такой же новый опыт, как и для него. Мне еще не доводилось хоронить никого из моих собственных родных. И я понимаю, что я сейчас не только учу своего ребенка принимать смерть, как данность, но на самом деле учусь сама.

Эта тема для меня еще не закрыта. Еще очень многое хочется сказать.
sad

(no subject)

Ходила вчера в гости к соседке попить чаю и потрепаться о книжках. У нее дочки вообще-то почти моего возраста, но это не важно. Мы с ней на почве книг внезапно сошлись и похоже начинаем дружить. У нее дома книжных шкафов побольше будет, чем у меня. А я такое уважаю. Она же в ответ уважает меня за книжный клуб и регулярно спрашивает, что я сейчас читаю (Pillars of the Earth!) и рассказывает, что читает сама. При этом любит повторять "у меня тут еще для тебя книжка есть...". А работает она, между прочим, как бы это обозвать - специалистом по ритуальным услугам. У них с коллегой крошечное похоронное бюро на двоих, а сама она вот только неделю назад сдала экзамен и получила диплом и теперь прям дипломированный похоронщик. Она когда начинает истории про свою работу рассказывать, я прям замираю, потому что это чума и улёт и вынос мозга. "Аннемари!" - говорю я ей каждый раз - "Я скоро начну про тебя книжку писать, честное слово". А она смеется и рассказывает, как недавно ей пришлось организовывать вынос 150-килограммового тела и как это было сложно. Или про трехлетнего ребенка, у которого умер папа и которому очень хотелось поесть вместе с папой последний раз, так что она разрешила малышу сесть у гроба с ланчбоксом и смотрела, как он сидит, ест свой бутерброд и разговаривает с мертвым отцом. Или как в одной семье лето умер новорожденный малыш и они совсем не хотели церемонии прощания в крематории или похоронном центре, а она взяла и устроила все это прямо у них дома, только с самыми близкими, а потом увезла маленькое тельце прямо в своей машине, а не в катафалке.

Так, не отвлекаться, сейчас не про это. Сейчас записать просто важное и душевное.
Сидим с ней, чай пьем, значит, про книги треплемся, про культурные различия, как водится и все такое. И я рассказываю, как мне до сих пор сложно различать в голландцах искренний дружеский интерес ко мне и простую вежливость.
И она вдруг часто моргает своими большими круглыми глазами и говорит: "А у меня-то искренний! У меня в сердце для тебя особое место!"

Я чуть не умерла там от счастья.

Летом во время большого праздника со всеми соседями, когда мы сидели за длинным столом, уже наевшись барбекью и салатов, когда уже кто-то танцевал под громкую музыку, кто-то хохотал и пил пиво, а в основном все разбились на маленькие группки и просто болтали, я разговарилась внезапно с одним пожилым соседом, которого совсем не знаю. И он спрашивал каково мне вообще жить в Голландии и что самое сложное. Я рассказывала, конечно же, о том, что сложнее всего без друзей, что самые близкие и родные друзья остались в России, а новых настолько близких и родных вряд ли удастся завести. И что я вот уже давно дозрела до того, чтоб завести себе голландских подруг-друзей, хотя изначально мне их совсем не хотелось, да вот не заводятся. На что тот сосед вдруг сказал очень простую вещь - "Ты не думай, что дело в тебе и что с тобой что-то не так. Просто так получается, что у большинства людей вроде как заняты все свободные места для друзей в жизни заняты. Ты-то не виновата. Просто у них самих нет ресурсов на новую дружбу. У тебя вот есть, потому что твои друзья далеко и места в жизни и сердце освободились. А у нас, вот таких вот соседей твоих или знакомых вроде как полный комплект друзей и больше пока не надо".

Я его слова запомнила и долго про них думала, примеряла на себя. И теория мне эта понравилась. Вроде как есть под друзей такие слоты, ячейки, шлюзы. И они бывают переполнены. Ну правда же.

А вчера Аннемари сказала, что в ее жизни есть для меня особое место. У кого-то нашелся для меня слот. Это ж так круто!
sad

(no subject)

Пухля нашел в коридоре дохлую муху и сказал "Муха сломалась!".

А я понимаю, что пора бы уже вводить в лексикон слово "умирать", но не могу заставить себя произнести его вслух при ребенке.

Со словом "убить" обстоит еще хуже. И ведь понимаю, что скоро он услышит его где-то еще или услышит его на голландском. И вообще в какой-то момент должен научиться понимать, что существует смерть и существуют убийства. Ведь концепт "умирать" он уже потихоньку сам начинает понимать, потому что его это "муха сломалась" как раз подразумевает, что что-то было живое и летало, а потом перестало. Да и даже простое "Колобок, я тебя съем" звучит для малыша так пугающе как раз потому, что он видимо понимает, что если кого-то съесть, то ничего хорошего из этого не выйдет и больше бегать по дорожке и петь песни не получится.
Но произнести слово "убить" и научить своего ребенка этому слову я пока совсем не могу. Поэтому я использую эвфемизмы, "надо комара прихлопнуть" или "прибить". И никак не могу выдавить из себя ничего более прямолинейного.

Начала тут на днях читать классику финской литературы, "Ошибка комиссара Палму" Мики Валтари. Мне эту книгу несколько назад подарила Маша myholland, а почитать дошли руки только сейчас, потому что захотелось как-то освежить свой финский.
И там в самом начале озвучивается очень простая мысль.

Почему убийство считается самым страшным преступлением? Украденное можно вернуть, разрушенно можно восстановить. Но нельзя вернуть человека к жизни.

Я много раз думала о том, почему же книги, фильмы, сериалы про убийства так популярны. Почему так манит эта тема смерти. И почему человеческая жизнь ценится так высоко.
А вот эта простая мысль о необратимости совершенно не приходила в голову. Убийство ужасно не только потому, что забирает без спроса чужую жизнь. А потому что его никогда нельзя будет исправить. Так просто и так грустно.

Вот меня понесло-то на грустные темы. Извините.
sad

(no subject)


У Лисбет 6 братьев и сестер и 4 детей. Огромная семья. Какое-то совсем незнакомое мне чувство. Не могу представить, каково расти в такой семье, а потом и самой растить такую семью.

Лисбет стоит с чашкой кофе в руке и болтает с кем-то из альтов. Пару раз к ней подходят другие женщины и тихо говорят «Соболезную» и берут за руку. Она кивает и улыбается. А я тут же догадываюсь, что у нее недавно кто-то умер, отматываю события назад и понимаю, что именно поэтому она не была на репетициях уже несколько недель. Мне хочется тоже взять ее за руку и сказать что-нибудь теплое, но я не знаю что. Да я и не знаю, кого она потеряла. Видимо, она рассказала не всем, а значит не мое это дело. Я просто стою поблизости со своей чашкой чаю во время перерыва на репетиции.

Она говорит: «Он так хорошо умер. Нет, правда, это такая спокойная хорошая смерть. Ему же было уже 86, уже можно».

Я слушаю и потихоньку понимаю, что она говорит об отце. Она говорит так спокойно и легко. Совсем без боли и без надрыва. Я слушаю ее с восхищением и даже немного с завистью.

«Он упал и сломал бедро. Хорошо, что его быстро нашла сиделка. Он живет в таком... Жил. Прошедшее время. Жил в таком комплексе, где у него своя квартира, но при этом всегда можно вызвать медсестру. Его быстро нашли, но перелом все решил. Просто его время, наверное. Нет, ему было не тяжело. Мы все были рядом. Мой брат, знаешь, приехал из Бельгии и все время сидел с ним рядом и перебирал его волосы. Мы ждали только пока сестра приедет. А когда она приехала и пришла к нему, то он успокоился и умер. И я думаю «молодец, пап!» Хорошая ведь смерть, правда? Он был готов. Я прям думала «Давай, пап! Не бойся!»

К Лисбет подходит наш дирижер и тоже говорит «соболезную». А потом он кладет руку ей на плечо и с улыбкой говорит «Добро пожаловать в сироты». И они смеются. Я слушаю и пытаюсь понять собственные мысли. Мне удивительны и восхитительны их слова. Это какое-то такое необычное для меня спокойствие и умение принимать смерть. И шутка их совсем не кажется злой или циничной или неуместной.

«Сироты, и правда» - смеется в ответ Лисбет - «Давай тогда на Рождество нарядимся в лохмотья и пойдем с посохами по улицам песни петь?»

Они смеются вместе с дирижером. И смех у них тихий и теплый.

К ним подходит Сандра, которая тоже стояла рядом и тоже слушала. Она говорит: «Сироты... Да. Теперь некому сказать «папа», да? Вот и когда моя мать умерла два года назад, мне было так грустно, что я больше никогда никому не смогу сказать «мама».

Им всем, между прочим, за 50 и даже больше. Лисбет, Сандра и наш дирижер — они все не молодые циники. Это взрослые, уже может и на чей-то взгляд старые люди. И они, похоже, не боятся смерти.

Лисбет еще долго рассказывает что-то об отце. А потом вдруг вспоминает про мать.

«Она умерла два года назад. У нее была деменция, она уже давно была сама не своя. Она долго болела. А потом после очередного разговора с врачом она пришла домой и сказала отцу: «Кеес, я умру». Затем она пошла в спальню, легла в кровать, закуталась в одеяло и больше не вставала. Она пролежала четыре дня. Ничего не ела. Иногда разговаривала с нами. А потом умерла. Тихо и спокойно. Как будто ей просто надо было, чтоб ей дали разрешение. Все дети уже взрослые, даже внуки уже взрослые. Она устала. Ей нужно было, чтобы кто-то авторитетный сказал, что уже можно умирать. Врач или священник для этого подошел бы. В ее случае врач. Видимо, так бывает, когда ты готов уходить».

Я записываю все это почти дословно, просто чтоб не забыть. Просто потому, что такое отношение к смерти мне совсем незнакомо.

sad

(no subject)

Вот-вот должна была начаться гроза. Небо уже потемнело и свесилось серой громадиной прямо над нами. Не пойми откуда взявшийся ветер со всей силы давил на стекло защитного экрана, за которым прятался на руле моего велосипеда мой сын. Идти по тротуару и вести велосипед рядом становилось все тяжелее. А шедшая рядом со мной Лонни едва справлялась с нагруженной сумками и свертками легкой коляской, в которой сидел ее 9-месячный сын и которая то и дело норовила опрокинуться, стоило ее лишь на секунду оставить наедине с этим сильным внезапным ветром. Мы шли мимо старой текстильной фабрики с обветшавшей трубой из темного рыжего кирпича и надеялись успеть домой до того, как с неба хлынет теплый обильный дождь.
- Ты слышала, что тетушка Анни совсем плоха? – спросила Лонни.

Я кивнула. Конечно, я слышала. Так слышат очередные семейные сплетни. Особенно когда речь о большой семье, частью которой ты сама стала не так давно. Все эти семейные сплетни о том, кто болеет, кто женился, кто родил второго ребенка, кто нашел новую работу. Ты слушаешь  все эти новости и немного пропускаешь мимо ушей, потому что не всегда помнишь, как выглядят все эти люди, потому что все они еще слишком чужие для тебя. Да и как тут упомнить новости про чужих стариков, когда своих новостей хватает каждый день.

Тетушка Анни была маленькой кудрявой старушкой. Она была такой маленькой, что порой ее можно было и не заметить. Тихая, худенькая бабулечка с копной седых кудряшек. Я ее запомнила после того, как однажды увидела ее после дождя, с покрытой пластиковой непромокаемой косынкой головой. Она была такая крошечная, трогательная. И такая же улыбчивая, как и ее младший брат. Тетушка Анни – это двоюродная бабушка Тина. Это 98-летняя сестра того самого прадедушки, к которому мы ходим в гости каждую неделю.

- Ей стало совсем плохо в последние недели – продолжала рассказывать Лонни. – Она больше и есть-то не может. Только пьет и супы-пюре через трубочку ест. Врач сказал, что у нее возможно рак кишечника и предложила обследование. А она только посмеялась и попросила, чтоб ее отставили в покое. Я была у нее на прошлой неделе. Может быть, мы как-нибудь сходим вместе? Ты со своим малышом, я со своим. Хорошо, наверное, когда у тебя счастливая старость и тебя радуют не только внуки, но и правнуки. Она ведь всех помнит, всех узнает, знает все дни рождения и все имена!

- Хорошо, да… - мне было как-то не по себе – Но и страшно грустно, когда голова твоя все еще светлая, а тело не слушается и ничего больше не может.
Лонни помолчала и кивнула. Через десять минут мы уже сидели у нее дома, пили чай и говорили о чем-то другом.

А через два дня я возвращалась откуда-то на велосипеде и увидела на детской площадке свою свекровь с внучками. Мы перекинулись парой слов, и я поехала домой. Дома я достала из сумки свой телефон и увидела, что в семейной вотсапп-группе сестра моей свекрови написала «Сестра, где ты? Отец не может тебе дозвониться. Тетушка Анни умерла сегодня утром».

Я посмотрела в окно. Моя свекровь, которой не может дозвониться отец, сидела на скамейке под деревом и смотрела на внучек. Я подумала, что она будет сидеть с девочками еще несколько часов, а ее мобильный телефон наверняка лежит дома на столе, да и вотсаппа в нем все равно нет.

Я вышла на улицу, подошла к ней сидящей, наклонилась и тихо прочитала ей сообщение от сестры.
«Ну, слава Богу!» - сказала она.
Я опешила. Я, наверное, меньше всего ожидала услышать слова «слава богу». Но мое удивление тут же сменилось пониманием и спокойствием. Слава Богу, потому что тетушка Анни прожила счастливую жизнь, и потому что сил продолжать ее дальше у нее уже не было. Слава Богу, потому что она сама давно хотела тихо и спокойно уйти, а не пить супы через трубочку. Слава Богу, потому что уже было пора.

Через пару дней пришла открытка.
В Голландии всегда приходят специальные открытки-извещения, когда кто-то умирает. Основная цель такого извещения – сообщить, где и когда можно проститься с умершим.

«Мы пойдем?» - спросила я Тина. Он удивленно посмотрел на меня и сказал «Я, по крайней мере, точно». Сразу стало ясно, что мой вопрос вообще не уместен.

А я спросила, потому что правда не знала, что принято делать. Я упомянула про это соседке, немолодой и бесконечно доброй Вилли. Она улыбнулась и сказала: «Знаешь, у нас есть родственники, которые никогда не ходят на похороны близких. Но всегда приходят на свадьбы и юбилеи, где можно вкусно угоститься». Она еще помолчала и добавила «В счастье и в скорби, так у нас говорят. Мы с мужем всегда ходим на похороны, когда умирает кто-то из своих. В скорби тоже нужно быть рядом».

Конечно же, мы пошли. Оставили Пухлю с этой самой соседкой Вилли и поехали рано утром в четверг в соседний городок, где находится единственный в округе крематорий.

Вы будете смеяться, но я никогда не была в России на похоронах. Да-да, я счастливый человек, которому еще не приходилось хоронить. Когда умер мой дедушка, я была слишком маленькой, а из Питера в Иркутск было слишком дорого лететь, так что мама оставила нас с братом и полетела одна. А больше никто и не умирал. Я даже попыталась пошутить по дороге в крематорий, что по странному стечению обстоятельств я не делала на Родине двух самых значительных и сакральных вещей – не рожала детей и никого не хоронила.

Три года назад умерла Эмма, и я приехала на ее похороны в Голландию. Это были единственные похороны, на которых я когда-либо была. И я их практически не помню. Стерло из головы. Помню все, что было до них и после в тот приезд. Даже помню, как Инна одолжила мне тонкие колготки в то утро. А самих похорон не помню. Разве только, как я стояла на маленьком постаменте и читала на двух языках свою маленькую прощальную речь, и как было сложно сдерживать слезы. А все остальное в тумане.
А теперь нужно было ехать на похороны в первый раз с тех пор, как я тут живу.

Мы приехали в крематорий рано утром. В небольшом холле с диванчиками уже начали собираться родные и близкие. Все входившие подходили сначала к столику с большой тетрадью в кожаном переплете, в которой нужно было что-то написать. Я почему-то страшно заволновалась и отправила к тетради Тина. Затем мы сели на диванчик в углу в окружении все наших родственников.

Через пару минут я увидела в дверях Лонни, с которой мы совсем недавно обсуждали, что пойдем к тетушке Анни. Лонни – это троюродная сестра Тина, замужем за тунисцем и живет в Париже. Лонни – единственная голландка, с которой я действительно подружилась. Она приехала с родителями и братом  и со своим 9-месячным малышом, которого оказалось совсем не с кем оставить. Он сидел в коляске и все время стягивал с себя носки и жевал их. Само его присутствие в этом здании и в этой комнате казалось таким нелепым, таким странным. Не неуместным, нет, просто немножко противоестественным. Не потому, что детям не место на похоронах. А просто потому, что сложно представить, как могут встретиться на одной территории смерть и жизнь в своем самом чистом и сильном проявлении.

Спустя полчаса в холл вышел распорядитель в черном фраке и тихо попросил всех проследовать в зал для прощаний. Я ожидала по опыту предыдущих голландских похорон, что сейчас мы все пройдем в большое светлое помещение, похожее на минималистичную церковь, где на постаменте будет стоять фото усопшей и маленькая урна с прахом.

Мы прошли в маленькую узкую комнатку. Слева от меня стоял низкий столик с букетами цветов. Под букетами стояла непонятная деревянная коробочка с шестью круглыми деревянными шариками. Я еще успела подумать, зачем это тут такие странные гладкие шарики, похожие на игрушку. А затем я подняла глаза и увидела тетушку Анни.

Мертвая тетушка Анни была еще более крошечной, чем при жизни. Высохшая, истончившаяся и посеревшая она лежала в небольшом деревянном гробу. Копна седых кудрей все так же обрамляла ее лицо, но вот лицо было уже почти неузнаваемым.
Я замерла.

Это снова может показаться смешным, но я никогда не видела мертвого человека. И зрелище это меня потрясло.

Помните, как, бывает, в книгах писатели рассказывают об опыте из раннего детства, когда они побывали на похоронах и как это изменило их жизнь и восприятие мира вокруг. Почему-то смутно помню описание из какой-то книги, где мальчику пришлось присутствовать на похоронах в пугающей, сумрачной, пахнущей ладаном церкви, и как ему пришлось целовать в лоб мертвую старуху, и как это было страшно.

Со мной, разумеется, не произошло ничего такого. Целовать в лоб маленькую высохшую старушку не было необходимости. Мы с Тином всего лишь постояли возле гроба, держа друг друга крепко за руки, мысленно простились с тетушкой Анни и прошли в уже обещанный большой зал, похожий на минималистичную церковь.
Но я не могла выгнать из головы простую-простую мысль, банальную и глупую в своей простоте.

Как же это так, что вот она была живая и говорила и смеялась, а теперь лежит в гробу, и в ней пусто и тихо и она никогда больше не шевельнется и не улыбнется? Как же это так, а?

Я никогда не видела мертвых, вот оно что. Только чужих, безликих, посторонних мертвых где-нибудь на экране, в криминальной хронике или новостях. Но я никогда не видела мертвыми тех, кого до этого знала бы лично, знала бы живыми. И это разница между живым и мертвыми поразила меня. И поражает до сих пор, даже когда я спустя неделю пишу этот текст.

Когда все близкие простились с тетушкой Анни в маленькой комнате с гробом и вошли в большой зал и расселись на местах, распорядители объявили, что сейчас начнется церемония прощания.

Я сидела между Тином и его двоюродной сестрой. Эта обычно тихая и незаметная девушка двадцати с небольшим лет плакала беззвучно огромными пугающими слезами, вздрагивая от внутренних рыданий и вытирая слезы покрасневшими кулаками. Я обняла ее и почувствовала, что она зарыдала еще сильнее. Мне пришлось дать ей носовой платок и до конца церемонии периодически поглаживать по руке и утешать. Я не знаю, почему она плакала. Если честно, не думаю, что у них с тетушкой Анни была какая-то особая близкая связь. Безусловно, то была чудесная добрая старушка, любившая всех внуков и правнуков, даже троюродных. Но почему-то мне кажется, что кузина Тина плакала не столько по милой тетушке Анни, сколько от внезапно накрывшего ее осознания человеческой смертности, осознания, что однажды мы точно так же всей семье придем хоронить и ее родных, уже более близких, быть может самых близких. Точно так же, как и я поразилась столкновению со смертью, так и эта тихая девочка плакала от того, что встретила смерть лицом к лицу.

Плакали почти все. Плакали родители Тина. Плакал сам Тин. Плакал его прадедушка. Даже я сама заплакала в какой-то момент. Правда не от скорби по тетушке Анни, а потому, что вокруг меня было больно и тяжело людям, которых я люблю. Даже сестра Тина, самая невозмутимая, непрошибаемая, совершенно железная женщина плакала тихо и почти незаметно. У меня при виде ее слез просто сердце разорвалось. Я плакала вместе с ними, не потому что я могла вместе с ними скорбеть, а потому что я люблю их всех, и мне было больно за них.

Церемония прощания была очень красивой. Дочь, внук и правнуки тетушки Анни осторожно вкатили гроб в зал. Взрослые подкатили его к постаменту, а дети принесли букеты с лентами и портрет улыбающейся тетушки Анни. Трое ее правнуков поставили на гроб три маленьких красивых свечи и зажгли их в память о ней. А я смотрела на крышку гроба и думала почему-то о том, что крышка была привинчена теми самыми деревянными гладкими шариками-набалдашниками, которые до этого стояли в маленькой комнатке под цветами. Из похожих на незатейливую игрушку они вдруг превратились во что-то грустное.

Почти никто из родных не нашел в себе сил сказать прощальные слова. Только один человек вышел на постамент.

Это был ее десятилетний правнук Рубен.

Он прочитал стихи о прабабушке, которые написал сам. На последних строчках он уже почти не мог говорить, его душили слезы и он повторял слова «Я не понимаю, почему ты ушла, я не понимаю почему…»
Это было так печально и так красиво.

А затем на постамент с микрофоном поднялась дама в темном платье и от имени семьи прочитала рассказ о тетушке Анни. Она рассказала о ее юности, о ее муже, о ее работе на фабрике, о том, как она любила ухаживать за садом и проводила в нем целые дни, о ее друзьях, о ее работе добровольцем, о том, какой она была с дочерью, а затем с внуком и правнуками. Женщина-распорядитель прочитала целую историю жизни, красиво и с выражением, без надрыва и с огромным уважением к незнакомой ей умершей старушке. Было так странно сидеть там и слушать историю скромной и замечательной жизни, слушать о той старушке, которую я почти не знала, и бессмысленно жалеть, что так и не успела узнать. В гулкой тишине было слышно только голос читающей женщины, тихие всхлипывания и иногда безмятежный детский голос маленького сына Лонни, которой, впрочем, скоро пришлось выйти из зала вместе с ним, потому что она посчитала его голос и гуканья неуместными во время прощания.

Когда прощанье окончилось, мы все тихо вышли из зала, оставив возле гроба только самых близких.

Нас проводили в зал со столиками, где всех ждал кофе и чай и печенье. Еще полчаса примерно мы тихо переговаривались, обсуждали, какой красивой получилась церемония, и обменивались взглядами, которые говорили порой больше, чем могли бы сказать слова. У меня было ощущение, будто бы теперь мы пережили все вместе что-то большое и важное, что-то такое, что делает нас всех немножко ближе и понятнее друг другу.

В тот день мы с Тином много говорили о смерти и жизни, о любви, о семье.

Скоро у меня снова будет повод говорить об этом, потому что приближается день, когда умерла Эмма. Три года назад. И, как многие может быть помнят, это же и день нашей встречи с Тином, день, изменивший мою жизнь. Но об этом в другой раз.
sad

(no subject)

А теперь о горестном. Потому что нельзя не.

Мы стояли с мамой в каком-то коридорчике в торговом центре. В моем телефоне вдруг словился какой-то случайный вай-фай и почтовый ящик тут же обновился. Я прочитала письмо и не поверила.
Наташка, моя подруга из киношколы написала короткое письмо.

ОВ умерла.

ОВ – это Ольга Викторовна. Наш мастер по сценарному мастерству.

Я не поверила, правда.

Этого не могло быть. Потому что ОВ, ну она же вечная. Потому что мы собираемся у нее дома уже которое лето и обсуждаем творческие планы и сплетничаем и смеемся.

Я представляла, как мы будем так собираться каждый год. Всегда. И ОВ будет, может быть, красиво и незаметно стареть, а мы будем становится все лучше. И она будет радоваться нашим успехам. И гордиться. А нам, главное, будет чем ее порадовать – мы все вчетвером обязательно будем заниматься кино. Пусть не все будут сценаристами, но кино из нашей жизни никуда не денется. Уже же не девается. И мы уже даем ей повод для гордости.

Прошедшее время. Над привыкнуть говорить о ней в прошедшем времени.

Я не могла поверить письму. Я прочитала его, убрала телефон в сумку и пошла дальше. Тин сразу спросил, что случилось, а я выпалила ему, что умерла наша преподавательница и что этого не может быть, потому что… И на этом «потому что» у меня уже в горле стоял комок. Тин меня обнял и прижал к себе. А я потом пошла дальше рядом с ним, потому что говорить об ОВ мне больше в тот момент не хотелось.

Я не могла поверить, что она умерла.

Потому что в предыдущий вечер я получила от нее письмо. Она спрашивала, как я поживаю и как обстоят мои дела с обоими сценариями. И поздравляла с новым годом. И желала самых нужных и важных вещей про творчество и семью.
А в конце она написала «Увидимся в 2014!».

Не увидимся...

И я все тем же предыдущим вечером ответила ей. Накатала большое письмо. Пообещала в очередной раз прислать почитать синопсис текущего сценария (много месяцев не могла решиться отправить, боялась критики) и прислать посмотреть уже отснятый тизер, как только будет возможно. Рассказывала ей о планах. Поздравляла, конечно. И желала здоровья.

Она же мне написала! Вот, всего пару часов назад. Всего-то прошлым вечером. Как может быть, что ее больше нет???

Потом оказалось, что в тот вечер она написала всем нам, девчонкам из одной сценарной группы. Мы в переписке с девочками не раз повторили «как будто прощалась…».

Я пишу это сейчас и мне больно.

В моей жизни было не так много удивительных учителей, изменивших мою жизнь. Два с лишним года назад я проводила Эмму. А теперь вот ОВ.

Это невыносимо.
Больно и тяжело терять людей, которые изменили твою жизнь.

Ольга Викторовна была удивительно чуткой, чувствующей, с безупречным вкусом, и при этом ироничной, умеющей поддеть и заставить думать. Она очень любила кино и рассказывала о нем так, что хотелось слушать и слушать. Удивительный педагог и друг.

Мне понадобится еще какое-то время, чтобы привыкнуть к тому, что ее больше нет.
sad

(no subject)

Жутко громко и запредельно близко.

Вообще, я почему-то была почти уверенна, что фильм окажется хорошим. Ну, потому что не мог человек, снявший «Билли Эллиот» и «Чтец» снять плохо. И сценарист, написавший «Форрест Гамп» не мог испоганить этот сценарий. Ну не могли они. Я в них верила!

Стивен Долдри (режиссер) вообще меня восхищает. Человек снял по сути всего 4 фильма. Но каких! То есть чувак не разбрасывается по мелочам, а снимает отличное кино редко, но метко.

Так вот они не подкачали.
Мне сложно сравнивать фильм и книгу. Потому что я никогда не сравниваю по принципу «тут наврали, а тут все точно». Я сравниваю только по ощущениям. Те ли характеры? Сопереживаю ли я им в фильме так же, как в книге? Трогают ли? Больно ли вместе с ними? И атмосфера, конечно, загадочное слово «атмосфера», которому не подобрать точного определения, которое просто совокупность множества отдельных деталей, складывающихся в итоге в мозаику.

Кино прекрасное. Захватывающее дух.

Я плакала почти весь фильм. Где-то от восторга, насколько все точно, насколько верно удалось передать гениальность книги. Где-то просто от переполняющих чувств, потому больно и страшно за главного героя. Совершенно фантастический мальчик в главной роли, между прочим! И как хорош ему в бессловесную пару прекрасный Макс фон Сюдов.

И очень круто, когда банальные и часто ругаемые кинематографические приемы, вроде закадрового голоса или интенсивной нарезки оказываются не просто в тему, но единственно возможными тут, необходимыми и идеально органичными.

Но вот еще немножко не о кино.

Еще днем до просмотра я наискосок пробежалась по рецензиям. Где-то мелькнуло, что американцы как никто умеют снимать кино о трагедиях, умеют пестовать свои травматические события и зарабатывать на этом деньги. И что-то меня это так резануло, что я весь день об этом думала. И потом где-то еще прочитала, мол американцы так носятся со своим 11 сентября, задолбали уже. Я прям разозлилась от таких слов.

И я поняла, почему я с этим категорически не хочу соглашаться. Точнее вот как. Да, американцы действительно умеют пестовать и переживать свои травматические события, как, наверное, никто другой. Да, про 11 сентября снято уже достаточно фильмов и написано книг, хотя прошло всего-то 10 лет. Но по-моему это только хорошо. Это охренительно, если хотите.

Я считаю, что любому травматическому событию (и не важно травма это одной личности или целой нации) необходимо осмысление. И в первую очередь творческое осмысление. Потому что это единственный способ научиться с этим жить.

Вы видели фильмы о трагедиях, произошедших в России? Вы слышали о литературных сенсациях, затрагивающих национальные трагедии недавних лет?

Их нет. Как будто и трагедий нет.

Русские люди (да, сейчас я скачусь до этих тупых национальных обобщений) живут так, как будто ничего не было. У меня все время это ощущение.

Беслан? Норд-ост? Вот вам трагедии такого же масштаба. Потрясшие страну и мир. И где кино о них? Где книги? Где хоть что-то? Как будто с молчанием можно сделать вид, что все хорошо, что ничего не случилось.

Мы не хотим говорить о том, что причиняет боль. Мы закрываем глаза. Не говорить. Не смотреть. Как маленькие дети.

И именно потому, что мы не хотим об этом говорить, мы на самом деле совершенно не умеем с этим жить и совершенно не знаем, как переживать серьезные вещи.

Это все возвращает меня к моим давним размышлениям о восприятии смерти. Ведь если подумать, то в русской культуре это табу. Смерти нет. «Смерть – это то, что бывает с другими». Мы не говорим о смерти, значит ее нет. Не, мы смотрим криминальную хронику и фотографии расчлененки, в этом смысле смерти у нас предостаточно. Но мы не говорим о том, каково терять близких. Мы не объясняем своим детям, что плакать – это нормально. Что оплакивать – это совершенно нормальная реакция, когда кто-то умирает. Мы скрываем свои чувства. Мы боимся говорить о смерти и боли. Мы даже кладбища делаем такими, что на них противно ходить.

В этом смысле, меня опять же потрясает киношное и даже телевизионное. Есть два замечательных сериала (придуманные, правда, одним человеком) – обожаемый мной «Мертвые, как я» и чуть более вычурный «Мертвые до востребования» (Pushing Daisies). Это вполне себе развлекательные сериалы, с элементами комедии, в которых основной темой проходит СМЕРТЬ. В которых, при этом, безупречно соблюдена дозировка смешного и серьезного. Они развлекают, но при этом дают тебе возможность подумать о самом мрачном. Вы можете себе представить русское кино или уж тем более русский сериал, которые будут говорить со зрителем о смерти без заигрываний, без ужимок, без унылого пафоса, а ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ? Я не могу. Потому что – см. выше, мы не говорим о смерти.

Или сериал «Treme», где действие происходит в разрушенном Новом Орлеане. Он снят всего через 5 лет после трагического разрушения города. А у нас, тем временем, за 25 лет про Чернобыль только «В субботу» и ничего больше. Опять же то самое – не говорим мы об этом.

«Жутко громко и запредельно близко» (и книга, и фильм) бесконечно круты тем, что они рассказывают о гигантской трагедии через призму восприятия одного человека. По сути, они учат и целую нацию, и одного индивидуума как справляться. Русское слово «пережить» тут как нельзя подходит. Потому что это кино и книга о том, как пережить, как прочувствовать, как пропустить через себя, но и как перейти на другой уровень и жить дальше.

Почему мы так не умеем? Мне этого так не хватает.

Когда умер мой дедушка, я больше года боялась произносить вслух слова, хоть как-то связанные со смертью. Я помню, как однажды за обедом сказала, что дом напротив, похож на гроб на колесиках и замерла, потому что мне казалось, что я сказала что-то постыдное, недопустимое. Хотя наверняка никто и не заметил. А через почти двадцать лет я рассказала об этом маме и бабушке. Почему они не говорили со мной про смерть? Я не знаю. Но у меня ушло эти самые двадцать лет, чтобы научиться разговаривать, чтобы научиться горевать.

Мне не хватает этого в русской культуре.

Если задуматься, то про национальные трагедии – это у нас только про войну. И то, по-моему в последние годы про войну все как-то сплошь пафосно. Но хорошо, что хоть это есть. Я только сейчас начинаю понимать, зачем нужны были уроки про войну в школе, экскурсии на Пискаревское кладбище и заучивание стихов про блокаду. Я только сейчас осознаю, каким колоссальным осмыслением и переживанием трагедии занималась нация на протяжении десятков лет. И слава богу!

Но мне не хватает осмысления и переживания недавних событий. Тех, которые были рядом уже во время моей жизни. Тех, про которые я пока не знаю, как к ним относиться. Но книги и кино затем и нужны, чтобы перенимать чужой опыт и проживать его, не прожив в реальности. Я хочу смотреть фильмы про трагические события последние 10-20 лет, снятые так же пронзительно как «Иваново детство». Я хочу, чтобы со мной, зрителем и читателем, говорили на моем языке о важных вещах но без выражения унылого арт-хаусного презрения. Я хочу говорить о серьезном, но простыми словами. Без пафоса. Без претензий. ИСКРЕННЕ.

Я завидую американцам. Я завидую их способности пестовать и переживать свои травматические события. Это удивительная способность. И это прекрасный пример того, для чего, на мой взгляд, вообще существует искусство – чтобы аккуратно и может быть даже невольно учить и помогать жить.

(Все вышенаписанное является личным мнением автора и спорить или что-то доказывать мне не хочется. Это моя личная, относительно тщательно продуманная точка зрения и все).