***
Теперь я могу быть спокоен. Я мёртв, и мне ничего более не страшно. По крайней мере, мне недавно так сказали.
Моя жизнь связана с политикой странными ниточками. С горячо ненавидимой мною политикой. Наше первое свидание состоялось в тот день, когда убили Галину Старовойтову. Назначено оно было, конечно раньше. Всё бывает назначено раньше. Кому-то достаются пули в голову, кому-то стрелы в нарисованное розовое сердце. Я потом хотел повеситься на дереве, под которым мы целовались. Ничего личного, просто назло. Ей и Ему, Который.
Зимний вечер, сильные ноги, не устающие от прогулок, от бесконечного поцелуя стоя в моей комнате. Я и то устал, но ты поначалу боялась горизонтали, зато потом... тсс! Это будет викторианский рассказ, без конструктора лего из тел, без тетриса с человечками, падающими в тёмную влажную глубину, чтобы соединиться и исчезнуть. Только твой зрачок, на который падает моя тень – он расширяется, как галактика, разбегается в стороны, и я растворяюсь в невесомости среди миллионов миров.
А где-то мы были, наверное, ещё – во сне, в иллюзиях, в других временах. Вот у меня тёмные глаза и толстые усы раджи, у тебя смуглая кожа – и не с нас ли сделаны рельефы на храмах, века спустя заставившие краснеть бледных англичан?
Вот мы незнакомы, но видим с разных точек толпу у помоста. Я тонкая, юная, в простом холщовом балахоне – не знаю, как он назывался. Ты зрелый, умудрённый и почти равнодушный. Ты думаешь, что так всегда и бывает с пророками, гениями и теми, кто слишком опередил эпоху, а я не верю, не верю тому, что орёт толпа, и зачем этот сухой, прямой, как палка, и неуловимый, как змея, человек на помосте спрашивает у тех, кто не способен увидеть и понять? Мир отдаляется, превращается в чей-то бред, я не верю, что эти люди с пыльными глазами могут распять Солнце.
Где мы были с тобой... может, и были. Знаю точно только одно – нас нет здесь и сейчас. Я был слишком нервным тогда, но в том ли причина – наверное, не узнаю никогда. Был Новый, действительно новый год – год потерь. На захламленной питерской кухне чёрно-белый телевизор показывал серого пыльного человека, который вдруг вырос на троне империи, как ядовитый гриб, как ворон на мраморном бюсте – и тень его легла на всех нас, как холодная каменная плита. Тогда я впервые увидел текст Greensleeves, и он поразил меня в самое сердце, упавшее на снег. Я увидел тебя в очереди в библиотеку, я подписывал обходной на отчисление по семейным обстоятельствам, вручил бледную распечатку с матричного принтера и попросил перевести какое-то слово. Ты поняла меня. Ты сказала, что причиной не "heart of want and vanity".
74. Это не год, это по шкале депрессии. Кто плавал, тот знает, а моряки ходят. Феназепам и молитвослов. Двадцатка бегом по снежным холмам меж сосен. Стихи, которые тогда словно только что появились, перечеркнув предыдущие пять лет рифм.
Автобус, ещё автобус – через весь город в онкологический центр. Дед долго болел, и говорил маме по телефону: - Состояние бодрое, идём ко дну.
Тогда я и понял, что только маленьких проблем бывает много. Вторая большая уже не влезает в сознание, и это не зависит от важности. За соседом деда ухаживала дочка. Симпатичная, сорок с копейками – чуть ли не вдвое больше, чем мне тогда. Мы ехали вместе в автобусе в город и сердце тукало. Я был похож на романтического вампира из сопливого анимэ – нереально красивый, худой, как положено стайеру – перворазряднику, глаза с кругами, как у панды, и с нездоровым красным огнём. Я не стал тогда настаивать. А может, и не мог. Просто посадил её на автобус на пересадке и на прощание поцеловал руку. И почувствовал, что я жив. Ещё тогда.
А сейчас мне говорят, что я умер. Хотя, может быть, это произошло позже.