За первые три дня отпуска Филимонова-старшая узнала о себе много нового. Вернее, хорошо забытого старого, а это было ещё обиднее. Картошку никто не режет на доске, её следует держать в руке и нарезать прямо над кастрюлей; брошенная на спинку кресла футболка выдаёт в ней плохую хозяйку; полы нужно мыть хотя бы через день, да, и в деревне; Филимоновы-младшие совсем не умеют себя вести; такие штаны стыдно носить даже на даче; кинза не пахнет клопами, не надо выдумывать.
У неё и мысли не было повезти маму в Заречное. Пришлось. Мама, выйдя на пенсию, переселилась в садовое товарищество Дубки в компании подруги Лидии Григорьевны, тоже недавней пенсионерки с манерами аристократки в изгнании и фамильными дореволюционными жемчугами в ушах. И нет бы отдыхать в своё удовольствие: пожилые леди развели на даче четыре теплицы, выводок капризных вечнозелёных кустарников, альпийскую горку, настоящий английский газон и клематис «Чёрный принц». Овладели искусством пятичасового чаепития и таинством приготовления малосольных огурцов, ценили идеальный порядок и, по большому счёту, только и занимались его поддержанием вокруг себя. Альпийская горка была уже близка к идеалу, огурцы в этом году уродились особенно хорошо, Филимонов-старший дважды ездил к дачницам монтировать и запускать систему кругового полива, но тут предательница Лидия Григорьевна внезапно полетела к сыну в Германию и написала оттуда, что не вернётся.
Филимонова-старшая никогда не видела ни маму, ни дачный участок в Дубках в таком состоянии. Клематис завял на корню, поливная система засорилась, на земле валялись ненужные перезрелые драгоценности красной смородины, а мама смотрела телевизор всё то время, что не спала, а когда приезжала дочь, спрашивала её без всякого выражения, точно сломанная советская машинка: «Света, какое твоё мнение, что толкнуло её на этот поступок?» Уговорить её бросить всё и уехать получилось так просто, что Филимонова-старшая самой себе не поверила.
Труднее было смириться с тем, что мама и Заречное оказались в каком-то смысле несовместимы. Всё, что было мило сердцу Филимоновой-старшей — расслабленное и размеренное существование, заросли и разнотравье, необременительное соседство культурных растений с безымянными сорняками, — раздражало маму. Надежда на возобновление маминой дружбы со Снежаной Банниковой была слабая: ну где мама с её сложной стрижкой, ортопедической обувью и поджатыми губами — и где Банникова в заштопанных джинсах, с седыми косами, перехваченными аптечными резинками. Ну, встретились, ну, выпили чаю, вспомнили молодость, будто бы ничего особенного…
…На четвёртое утро мама растолкала Филимонову-старшую в предрассветной синей темноте.
— Мы с Жанкой в Илешкино, за черникой. Завтра вернёмся, может быть, — прошептала она скороговоркой и исчезла раньше, чем Филимонова-старшая успела как следует проснуться.
Назавтра не вернулись, пришли ещё через день, затеяли варить варенье. Мама вышла из леса в синей олимпийке с чужого плеча, растрёпанная и загоревшая, в ушах серьги с шумящими подвесками — подарок Банниковой. И понеслось. Обмолвится: «мы с Жанкой» — и пропадёт бог весть где, как маленькая, право слово. То придёт в сумерках с бидоном ягод и вязанкой лесной травы, посетует, что мало грибов, и слова дурного не скажет нерадивой дочери, чьи дети питаются бутербродами, шлёпанцы не соответствуют моде этого сезона, у которой полы, между прочим, не мыты третий день. А то явится ещё позже, пошатываясь и хихикая, — у Жанки-то настойка калиновая с того года, вечера холодные, самое то. А то ещё пришли две шатурских женщины почтенных лет, постучали в калитку и вежливо так спрашивают: «А Наташка выйдет?»
А потом совсем зачудила — как чудить умеет только шатура, только по молодости и неопытности. Банниковой давно хотелось устроить на Змеинке мельничку для добычи электричества. Не по хозяйственной нужде, а просто интереса ради. Только собралась, а погоды неподходящие. Вроде бы и нежаркое лето, но июнь выдался сухой, и Змеинка обмелела так, что превратилась в цепочку тёмных лужиц с зацветающей водой. Так мама со Снежаной, как-то особенно значительно переглядываясь, однажды ушли в лес, а ночью пошёл дождь и утром не перестал. Лило уже неделю с редкими просветами, и ночами вода по наклонной улице Восьмого марта текла с таким звуком, будто эта улица — река. Змеинка так и не наполнилась дождём, хотя лягушек в расширившихся лужах развелось видимо-невидимо, а председатель правления Лев Степанович собрал совет зареченских мальчишек и послал их искать в окрестностях дождь-камень, что-то пообещав за находку. Мама со Снежаной не отрицали, что дождь-камень неподалёку от Заречного теперь есть, причём их стараниями; вины своей не чувствовали, но взывали к милосердию окружающих: нельзя же требовать от двух старых женщин, чтобы они помнили его местонахождение. Напоказ путались в днях недели, демонстрировали дрожь в пальцах, унизанных самодельными бронзовыми кольцами, и запрокидывали к серому небу счастливые мокрые лица.
И даже это ещё полбеды. С некоторых пор Филимонова-старшая пыталась следить за мамой, хотя поди уследи за женщиной, которая знает, что в лесу самое главное — видеть всё, а тебя саму чтобы никто не видел. И повод для этой слежки был серьёзнейший. Такое странное и знакомое у мамы иногда было лицо, особенно если случайно столкнуться с ней в сумерках неподалёку от дома…
Такое лицо — собственное — она видела отражённым в тёмной витрине магазина семнадцать лет назад. Тогда немногословный и стеснительный Юра Филимонов, которому она, вроде бы, нравилась, но по нему разве поймёшь, внезапно и жарко поцеловал её и убежал куда-то, не справившись с чувствами. И вот это своё неземное, очарованное и растерянное лицо в уличном стекле она запомнила навсегда, ещё не зная, насколько оно — слепок с лица материнского. Мама влюбилась, этого ещё не хватало. Потому и пропадала вечерами, наверное, а у Снежаны поди дознайся, она та ещё партизанка.
В дневной жизни мама не выдавала себя ничем — ни словом, ни взглядом, — да и в кого бы? Филимонова-старшая перебрала всех зареченских подходящего возраста; ну, нет, мама бы на это не клюнула. Разве что Лев Степанович, но председатель придерживался строгих моральных принципов и был вне подозрений. Из шатурских мужиков сейчас на Полошковой фазенде никто не жил, кроме старика Никишина, — лето, сезон, все ушли в леса. Мама, будто нарочно, была постоянно на виду, сидела над проектом электрических мельничек, чертила карандашом по миллиметровке, варила варенье, играла в покер с Банниковым-младшим и ничего такого больше не вытворяла. А Снежана словно и не подозревала ничего, и с удовольствием говорила о подруге, и даже выпытывала у Филимоновой-старшей кое-что о ней. Филимонова бесхитростно рассказывала, и во время этих рассказов мама представала её собственным глазам в совершенно ином облике. Ладно бы умение заночевать в лесу, шатура же; но ведь эта странная чужая женщина, скрытая в маме, умела лечить головную боль наложением рук, в юности хотела стать советской женщиной-пилотом и только из-за плохого зрения не исполнила мечты, ушла в авиационные инженеры; летала на Кубу и в Индию, всё мечтала прыгнуть с парашютом — отец не одобрял, и коллекционировала календарики с котятами; из-за этих несчастных котят у Филимоновой каждый раз наворачивались слёзы.
— А она у тебя не экстрасенс? — спросила однажды Банникова. И повела показать.
Змеинка, вчера ещё обмелевшая, текла уверенным ручейком. Вредная водяная зелень ушла вниз по течению, затосковавшая осока по берегам ожила и выпрямилась, первая пробная мельничка на рукодельном пороге весело крутила блескучими лопастями.
— Там деревьев нападало, — растерянно сказала Банникова, — выше по течению. Грязь натащило, такая запруда вышла, вот и обмелело всё… А Наташка прямо на карте нарисовала, где нападало и как туда пройти. Там места такие, знаешь, мы туда и не ходим особо, бурелом один, нечего ловить. Вот, разгребли сегодня утром… Не поверишь, была мысль дрон запустить, посмотреть, что там выше по течению. Откуда она знает-то?
Мельничкам на ожившем ручье пришлось по душе; завели их целых шесть штук. Всего их электричества в итоге хватало разве что зарядить смартфон, но смотрелись хорошо, плескали воду весело. На берег кто-то притащил пару пеньков, чтобы сидеть и смотреть, а потом и крепкую лавочку наладили, а потом завелись птичьи кормушки, а потом дед Никишин запитал от мельничек светодиод в стеклянной банке. Назвали место Наташкиными мельницами, шатурские прозваний по имени-отчеству не жаловали. Ходили туда просто так: мечтательные люди — посмотреть, подростки — потусоваться.
Филимонова-старшая пыталась расспросить и Шуру Банникова, но он только сказал, что тёть Наташа занятная и часто выигрывает в покер. Ну, не на деньги конечно, у неё другой интерес. Про личную жизнь тёть Наташи он ничего не знал; сказал — сама спроси, откуда я знаю, где она, вот только что опять выиграла и ушла по своим делам.
II
Если смотреть слева от Змеинки, лицом к Заречному, то может быть ещё один родник, надо сказать Жанке. Розовое внизу — это кипрей, целая поляна. Кудрявые — дубы, острые — ёлки. Наташка видит удивлённую белку и пустое воронье гнездо, неудачно, но неплохо толкается ногами в землю, падает, рассадила коленку, кажется. Телефон цел. Наташка пишет Банникову-младшему, где она теперь; вернее, где дельтаплан. И идёт вниз, в деревню, сначала прихрамывая, а потом уже нет.
Навстречу люди, расплывчатые в сумерках, они всегда расплывчатые, минус семь — не шутка. Но раз уж они идут, надо постараться выглядеть Натальей Валерьевной, матерью и бабушкой, сделать обычное лицо, выглядеть серьёзно и солидно. Хотя какая уж тут серьёзность: вон, коленки все зелёные от травы, потерялась заколка, растрепавшиеся волосы лезут в лицо и всё ещё пахнут небом.