_raido (_raido) wrote,
_raido
_raido

Вывесила в txt_me в воскресенье вечером практически черновик, чтобы уложиться в срок, теперь он меньше похож на черновик.



Если бы теперь нас увидел посторонний человек, он непременно сочинил бы историю с хорошим концом. С тревожным сквозняком повсеместной печали: она заполняет воздух, как дым нашего костра, она необязательна и невесома, как последний десант одуванчиков в этом июле.
Два человека, мужчина и женщина, жгут письма на пустыре. Они живы и стоят рядом: это, конечно же, хороший конец. И очень жаль писем.
А нам не жаль, да это и не письма вовсе.
Судебные иски приходят в обыкновенных бумажных конвертах. Их можно выкинуть, но лучше сжечь. Их бросают в почтовый ящик, отчаявшись застать адресата дома. Если оказываться дома как можно реже, то можно протянуть до истечения срока давности. Все так делают.

Мы с Доном смотрим друг на друга, не в силах поделить этот костёр и этот пустырь. Кто-то из нас успеет первым. Кто-то из нас уже завтра или послезавтра в мельчайших деталях распишет, как мужчина и женщина жгут письма на пустыре, и дым стелется по рыжей летней траве, и летит печальный одуванчиковый пух, тёмно-серый на фоне заката.
— У Долли умер кот, — говорит Дон.
— Мне жаль, — отвечаю. Очень неудобно, но я не помню, кто такая Долли.
— Сначала я думал, пусть умрёт дедушка, — говорит Дон, и я понимаю, что он про свой сценарий, — но это шестнадцать плюс. Или даже восемнадцать. Я запутался в последнее время. Дедушку трогать нельзя. Оставались собака или кот. А я люблю собак.
— И что?
— Двести с хреном исков студии. Один — лично мне, то есть нам с Фрэнком напополам. На пятьдесят тысяч. От одной бабушки. Бабушка верила нам, так верила, что даже не боялась оставить ребёнка одного перед телевизором, а мы нанесли психологическую травму её бесценной внучке, и она немножко поплакала.
— Зато ты теперь знаешь точную стоимость слезинки ребёнка.
— Достоевский? Я думаю об этой бабушке. И о топоре тоже.
— Мне жаль, — говорю я уже вполне искренне. — Я тоже получала личный иск. В шестом сезоне «Обыкновенных историй». Мне нужно было, чтобы мама Крэйга уехала домой и проводила много времени с родственниками. Я решила, это потому, что дядюшку Джо отключили от аппарата. Похороны, семейный сбор, понятное дело. Какая всё-таки пакость…
— Какой-то грёбаный дзен, — вздыхает Дон. — Не хочешь разориться — будь добр придумать длинную, очень длинную историю, у которой есть сюжет — и в которой при этом ни с кем ничего не происходит. Или происходит только хорошее. Сопли в сахаре. Кота, кстати, даже не показывали. Упомянули — и всё.
— Со мной завтра произойдёт кое-что хорошее.
— Ну?
— Ты не поверишь, — говорю я шёпотом, словно кто-то способен подслушать и всё испортить. — Тони Гонзалес согласился на интервью.
— Я никогда ни о чём тебя не просил, правда?
— Предположим. Взять у него автограф для тебя?
— На кой чёрт мне его автограф. Возьми меня с собой.

Просьбу Дона я не могу выполнить при всём желании: Гонзалес согласился письменно ответить на мои вопросы и потом уточнить некоторые моменты по телефону. Он нигде не бывает и ни с кем не видится, ему некогда.
Подружись с ним, — сказал шеф. — Подружись и выясни всё. До мелочей. Сделай интервью для сайта. Возьми комментарий про какие-нибудь наши сериалы, если он их смотрит. Обещай ему всё, что бы ни попросил. Ты можешь подать на меня в суд, но обещай ему даже… ну, ты понимаешь. Вы наверняка встретитесь. А ты молодая, симпатичная и неглупая девица. Можешь рассчитывать примерно на тридцать тысяч возмещения за эту просьбу. Больше у меня сейчас нет.
Без проблем, сказала я тогда, никакого суда. Он мне нравится. Даже если ему восемьдесят пять и у него вставная челюсть. Даже если у него бородавка на носу или ожог на пол-лица.

Тони Гонзалес — это псевдоним. Хорошо, что Тони, а не Антонио. У него есть слух. «Антонио Гонзалес» — имя, которое легко потерять в титрах после окончания серии. «Тони Гонзалес» — очень хорошо смотрится на обложке книги.
Моя настоящая фамилия, пишет он, несколько неблагозвучна.
Я рассматриваю прикреплённую к письму фотографию. Ему пятьдесят пять. Он бреется наголо. Смуглый, худой и кареглазый. Пуэрториканец, похоже. Очки в тонкой золочёной оправе. Ему очень пошла бы какая-нибудь оранжевая тибетская хламида.
Шеф прав. Если мы подружимся, Гонзалес вытащит нас из задницы.
Если мы подружимся, Гонзалес может дать мне разрешение переработать в сценарий его книгу. Его любую чёртову книгу.
Тони Гонзалес — единственный человек в этом идиотском мире, не заплативший ни по одному предъявленному иску. Суд всегда оказывается на его стороне. Если он разрешит мне — его фантастическая неприкосновенность распространится и на нас. Ослепительная аура его имени моментально вознесёт нас на верхние строчки рейтингов.
Если мы подружимся, может быть, он даст несколько советов — и я наконец пойму, как он это делает.
У меня на стене висит фотография с прошлого Рождества в офисе. Мы счастливые и пьяные, нас четырнадцать человек. А шеф попросил написать Гонзалесу именно меня.
Я лучше всех них.
Ну, или я просто молодая, симпатичная и неглупая девица.
Какая разница. Я всё равно лучше.

Шеф наткнулся на заметку о нём в каком-то дайджесте и сказал: Клэр, ты посмотри. Это же ангел какой-то. Именно тот, кто нам нужен.
Существование в сегодняшнем мире литературы, кино и живописи представляется мне абсолютной загадкой. Писатель, и сценарист, и художник должны служить примером для подражания — как в жизни, так и в пространстве художественного продукта. Писатель должен быть вегетарианцем, или спортсменом, или аскетическим практиком. Он должен жертвовать на благотворительность и посещать учебные заведения. Должен сочинять безболезненные нравоучительные сюжеты. Иначе кто-нибудь расстроится, возмутится и подаст в суд. В последние годы, выплачивая компенсации за моральный ущерб, разорился уже не один десяток издательств и студий.
Мир (говоря «мир», читаешь «суд») ловил Гонзалеса, но поймать не мог: он уворачивался легко и бескровно, потому что был чудовищно умён. Он мог бы взять этот наш шарик и покрутить на пальце. Ну, или даже не на пальце — двадцать один плюс, трансляция только по кабельному. Он мог бы получить весь мир целиком на блюдечке с золотой каёмочкой. А вместо этого жил уединённо, ни с кем не общался, получил ещё два образования, помимо основного медицинского: философское и юридическое. Гонорары жертвовал на именные стипендии студентам-медикам, сам привык довольствоваться малым. Это вполне нормальное дело: меня, честно говоря, успокаивает, что мечты всегда сбываются не у тех людей. Было бы очень плохо, если бы возможность завоевать мир получил именно тот человек, который о ней мечтал.

Хорошо, вряд ли ангел, но всё равно практически монах. Я читаю его ответы на анкетные вопросы. Младший из шестерых детей в семье, все мальчики, пятерых уже нет в живых. Единственный из братьев, никогда не состоявший в банде, мечтавший работать врачом. Нейрохирург. Давно не практикует, так и написал: «по не зависящим от меня причинам». (Очки? Может быть, что-то с глазами? Или с руками? Или он всё-таки хоть раз в жизни проиграл суд и был лишён практики?) Шахматист. Вредных привычек нет. Скорее консерватор. Скорее агностик. Хотел бы обыкновенную, традиционную семью: чтобы жена и двое детей. Но в его возрасте уже поздно хотеть.
Я бы поспорила.
Я лепила в анкету всё, что только могла придумать; все вопросы, которые могли послужить поводом к разговору о личном. «Опишите обстановку комнаты, в которой проводите больше всего времени».
Кровать, письменный стол, стул, комод, вешалка, — написал он.
Где бы вы больше всего хотели побывать? — спросила я.
Он ответил: в Голландии.
Маленькая какая мечта. Без всяких Эверестов и джунглей Амазонки. Очень человеческая, выполнимая проще простого, но почему-то недосягаемая. Впрочем, ответ ясен: Голландия Тони Гонзалеса менее важна, чем стипендия какого-нибудь студента.
А я ему уже написала, что хотела бы увидеть водопад Анхель. Стыдно.
Вдруг и правда ангел.

Разговаривать с Гонзалесом по телефону невероятно легко и приятно. У него ровный сильный голос (мог бы читать лекции в большой аудитории без микрофона) и доброжелательные интонации.
Входящие за мой счёт. Я никогда так не делаю, это стыдно, если тебе не шестнадцать и ты звонишь не родителям. Но речь идёт, — напоминаю себе, — о студентах-медиках. Он экономит каждый цент ради их стипендий.
Я спрашиваю: почему ты так странно назвал книгу — «Здесь нет ничего моего»?
Это была первая его книга, которую я купила. Длинная и очень увлекательная история про молодого ординатора больницы Джона Хопкинса. Книга, в которой с героем происходит много, очень много интересных и неподсудных вещей.
Это была шутка, — говорит Тони, — плохая шутка. Эту фразу я слышал от своей матери каждый раз, когда говорил «моя сумка» или «моя кровать». Здесь нет ничего твоего. Мне хотелось, чтобы она увидела обложку и испугалась. Или почувствовала себя неловко. Если бы я мог при этом видеть её лицо…
— Ты не видел?
— Она умерла за неделю до выхода книги.
— Мне жаль.
— Мне тоже. Она была хорошей матерью. Я был неправ.

У него не приходится просить советов: он раздаёт их щедро, не задумываясь особенно. Например, мне нужно, чтобы у одного мальчика («Семейка Рутберри», второй сезон) за одно лето совершенно изменилась жизнь, и осенью он вернулся в школу совсем другим. С единственным условием: чтобы это не была автомобильная авария. «Он попал в аварию, долго лежал в больнице и многое понял» — такой же штамп, как «она упала с лестницы, потеряла ребёнка и память». Такими темпами мы скоро превратимся в мексиканцев, чёрт побери…
— Например, — говорит Тони, — он был донором костного мозга для своего родственника. Единственным подходящим донором. Это очень больно. И очень меняет жизнь, если речь идёт о молодом человеке. Боль и мысли о смерти вообще довольно быстро меняют жизнь. А родственник выздоровеет, и вся история в целом не травмирует зрителей.
Тони говорит: мир состоит из врачей и полицейских, усвой это. Из тех людей, с которыми многое может случиться, но сценаристу за это ничего не будет.
У остальных никаких шансов.
Есть миллион способов сделать человеку больно, оставив его в живых, — говорит Тони. — И чуть меньше, но вполне достаточно способов сделать ему больно, не причинив существенного вреда. Если ты в своём сюжете немножко потрогаешь душу человека, на тебя подадут в суд. Так вот, не трогай их души, у них есть тела. Этого достаточно. А душа пускай как-нибудь сама.

Дети чувствительнее к боли, чем взрослые, — говорит Тони. — Но они быстрее забывают.
Мы живём обдолбанными, — говорит Тони. — Нам невыносимо больно каждую секунду от рождения до смерти, но эндорфины заглушают боль.
Учись, пока я жив. Если хочешь, я надиктую тебе пару десятков сценариев. Я знаю, что не хочешь. Ты сама. У тебя есть все шансы. Ты давным-давно могла бы написать собственный сценарий с нуля. Попробуй пообщаться с врачами и полицейскими. Очень просто. Приходишь в полицейский участок. Спрашиваешь: кто у вас работает в отделе убийств? Мне нужна консультация, я пишу книгу. Ты им понравишься. У тебя хороший голос. Кстати, ты обещала прислать свою фотографию.

Наверное, мы и правда подружились с Гонзалесом.
Я совсем не хочу его увидеть, мне и так слишком часто бывает больно. Мы просто разговариваем.
Я пишу стихи. Никогда не писала, и вдруг. Не знаю, хорошие или плохие.
Я сплю с Доном. Он думает, что я выйду за него замуж. На самом деле мне страшно спать одной.
Если бы моя мама знала, то сказала бы, что я должна подать на Тони Гонзалеса в суд.
Тони говорит: человеческое восприятие состоит из закономерностей. Эвтаназия никого не возмущает. Ты понимаешь, о чём я? Если тебе нужно убить героя, не делай это внезапно. Его смерть должна быть избавлением от мучительной жизни, зритель примет это. Когда герой погибает, зритель возмущён и подаёт в суд. Когда герой очень долго испытывает сильную боль, зритель чувствует облегчение от его смерти.
Запомни, Клэр. Ты можешь издеваться над ними сколько угодно. Мучить так, чтобы черти в аду завидовали твоей фантазии. Но убивай мягко. Так, чтобы в момент смерти раздавался облегчённый выдох зрителя. Или, если хочешь, облегчённый выдох бога.

Иногда я думаю: может быть, не так уж плохо, что мы живём как будто завёрнутые в плёнку с пупырышками, или в вату, или погружённые в вязкий гель. Мы так легко делаем друг другу больно. Невероятно легко. Человек — существо, заслуживающее одиночной камеры.
Я согласен, — говорит Тони, — мы с тобой ещё немного поговорим, и я подпишу всё, чего хочет твой шеф. Только книгу я выберу сам. И буду консультантом. Я знаю, как студии экономят на консультантах, за это мне ничего не нужно. Просто поговорим ещё немного. Я должен быть уверен.

— Кажется, у меня получилось, — говорю я шефу.
Ты не представляешь, говорю я, что будет с тебя причитаться, если всё сложится. Я уже знаю, что всё сложится, просто жду момента.
— Не тяни резину, — говорит шеф. — У нас такие долги и такие выплаты по искам, что если нас продать на органы всей студией, плюс продать всю недвижимость, плюс офис, плюс страховка — это не поможет.

Тони Гонзалес говорит: человек мучитель и мученик. Ты всегда как будто оказываешься на месте того, кому причиняешь боль. Ты делаешь это, чтобы у твоей собственной боли ненадолго появился друг. Эта тварь чудовищно одинока.
— Мне очень жаль, — привычно говорю я.
— Я тоже всегда так говорил, — смеётся Тони. — Нечеловечески честная фраза. Я произносил это тридцать четыре раза.
Он всё подсчитывает.
Довольно безобидное чудачество, если вспомнить других писателей.

Я прихожу к шефу, чтобы торжественно возвестить: он согласен! Скажи, ты знаком с губернатором?
Шеф хватается за голову.
Клэр, говорит, твою мать. В смысле, мою мать. Конец года. Премии. Выплаты. Ну, ты знаешь. Но я всё сделаю, я обещал. Что он хочет? Постоянную стипендию для кого-то? Специальную программу для интернов? Оплату новых учебников?
Когда я говорю: «чтобы ему заменили смертную казнь на пожизненное», шеф, кажется, даже рад.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 10 comments