Через полтора часа Воскресенский все-таки уступил сцену Афанасьеву, и тот на правах ученика Гилельса прежде, чем подойти к роялю, разразился очередным критическим спичем. Наслышан о переполохе, который Афанасьев вызвал некоторое время назад в Олимпийской деревне, предварив свое выступление резкими нападками на Дебарга и его почитателей - тогда его, говорят, "захлопали". Теперь Афанасьев избрал мишенью своей критики Трифонова - утомленная спритиуализмом Воскресенского возрастная аудитория к этому времени, вероятно, уже слишком сильно хотела в туалет, чтобы возражать, но шорох по рядам все-таки пошел. Афанасьев, до начала мероприятия благодушно раздававший бабкам автографы, вдруг обернулся этаким демоничным трибуном, и клеймил (буквально, причем это его собственное слово) Трифонова почем зря. Допустим, по делу - у меня и Дебаргу отношение сложное, а Трифонова я считаю совсем перехваленным, и "звезду" из него делают явно искусственно - но кивая на Гилельса заглазно поносить другого, да еще молодого музыканта для солидного, успешного человека - ну как-то несерьезно. И не уверен, что получилось кстати, в любом случае пламенные афанасьевские инвективы следовало бы сократить - ему самому, конечно, "захлопывать" тоже неправильно, однако надо ж меру знать. Тем более, что в критике Трифонова у Афанасьева не столько даже Трифонову досталось, сколько проявилось собственное афанасьевское самодовольство - некрасиво, неприятно проявилось. Особенно учитывая, что после речи Афанасьев сел за рояль, но не сыграл даже той куцей программы, что заявлялась, ограничившись двумя фантазиями Моцарта, затасканной хитовой ре-минорной и чуть менее популярной до-минорной. Сыграл, доводя свою манеру чуть ли не до самопародии, но сохраняя при этом вид жреца, камлающего, священнодействующего, приносящего жертву на алтарь искусства.
Предельный субъективизм - основная характерная черта Афанасьева-пианиста. В этом, ясно, он проявляет себя как мыслитель, а не просто музыкант, но до какой степени можно воспринимать его манеры всерьез (к тому же в свете его же хлестких замечаний относительно "мефистофелевских жестов" Трифонова) - большой вопрос, проблема. На днях Моцарта (три сонаты) играл Михаил Плетнев - и у Плетнева, напротив, проявилась доведенная до крайности аскеза: ничего субъективного, когда не то что исполнительское, но и авторское "я" оказалось отодвинуто, то был не Плетнев и, в общем, не Моцарт даже, но музыка как таковая:
http://users.livejournal.com/-arlekin-/3422547.html
У Афанасьева же - не музыка и опять-таки не Моцарт, но исключительно Афанасьев. Подобный подход мне принципиально интересен, но результат невозможно оценивать в категориях хорошо-плохо, нравится-не нравится, потому что не может быть "хорошим" (или плохим) труп, не может "нравиться" (или не нравиться) расчлененное на прозекторском столе мертвое тело. А Афанасьев предъявляет как раз анатомированный, да еще не по общепринятым правилам, музыкальный текст. И после ритуально повторенных многократно Воскресенским слов о присущем Гилельсу чувстве ритма "виновник торжества" должен был перевернуться в гробу от абсолютного произвола своего ученика в отношении к ритмическим, композиционным структурам, заданным автором: нарочито брошенные, ну или, скажем, "оставленные", выделенные и увеличенные, словно под линзой микроскопа, фразы, отдельные аккорды и ноты - наблюдать за анатомированием любопытно (смотря в чьих руках скальпель и кому принадлежало "тело", конечно - но в случае Моцарта и Афанасьева однозначно интересно), но странно ожидать, что после таких операций "препарат" задышит, заживет самостоятельной жизнью. И уж коль скоро валлонский отшельник яростно зовет русь (хорошо не к топору) к честности, бескомпромиссности, требует "называть лопату лопатой", то хочется надеяться, у него еще не окончательно крыша съехала и хотя бы в некоторой степени этот призыв он относит к себе тоже, не только к Трифонову и Дебаргу.
При всем том нельзя не признать, что увенчавший ритуальный марафон небольшой сугубо "концертный" раздел породил в зале немалое, физически ощущаемое напряжение - другое дело, что помимо чисто эстетического отклика реакция старушачьей по преимуществу аудитории на третьем часу действа (продолжавшегося без перерыва) в значительной степени определялась, подозреваю, не самыми возвышенными факторами, и происходящее напомнило мне пушкинскую эпиграмму:
Князь Шаликов, газетчик наш печальный,
Элегию семье своей читал,
А казачок огарок свечки сальной
Перед певцом со трепетом держал.
Вдруг мальчик наш заплакал, запищал.
«Вот, вот с кого пример берите, дуры!» —
Он дочерям в восторге закричал. —
«Откройся мне, о милый сын натуры,
Ах! что слезой твой осребрило взор?»
А тот ему: «Мне хочется на двор».