Слава Шадронов (_arlekin_) wrote,
Слава Шадронов
_arlekin_

Categories:

умереть в куколку: М.Горький "Карамора", Е.Замятин "Рассказ о самом главном", Вс.Иванов "Дитё"

"Карамора" и "Рассказ о самом главном" увидели свет в одном и том же, 1924 году, фактически подводящем итог эксперименту с советской демократией на русской почве - после смерти Ленина "почва" окончательно взяла свое, похоронив в себе и мечты о "демократии", и "советские" идеалы, хотя до окончательной реставрации православно-фашистской империи еще оставалось лет примерно десять. Бывший "буревестник революции" Горький находится в это время в эмиграции, бывший революционер и, в отличие от Горького, активный член подпольной РСДРП, будущий эмигрант (впрочем, так и не лишенный советского паспорта) Замятин живет в России, подвергаясь - как и Горький в тот период - травле "пролетарских" литературоведов, все-таки имеет значительный, высокий статус в новой литературной жизни.

Горький многих удивил, выпустив сборник "Рассказы 1922-24 году", где сквозь привычную ему социальную реальность повылезла всякая "достоевская", казалось бы, чуждая "буревестнику" психопатология. Но "Карамора" даже в этом контексте неожиданная вещь, поскольку ее герой-повествователь - бывалый революционер-подпольщик и одновременно опытный провокатор, много лет прослуживший в "охране" и годами сдававший своих единомышленников. После революции под арестом он, когда дело его открылось вместе с "охранными" архивами, по настоянию "товарищей" дает письменные показания о своей деятельности, да и обо всей жизни, но объяснить что-то пытается в первую очередь себе, а не им. "Карамора" таким образом - записки одновременно "из мертвого дома" и "из подполья".

Естественным образом на ум не только читателю, о и автору, и его герою, приходит Ф.М.Достоевский:
"Пишешь - и сам себе кажешься умнее, лучше. Опьяняет это дело. Вот когда я чувствую Достоевского: это был писатель, наиболее глубоко опьянявшийся сам собою, бешеной, метельной, внеразумной игрою своего воображения - игрою многих в себе одном.
Раньше я читал его с недоверием: выдумывает, стращает людей темнотою души человека затем, чтоб люди признали необходимость бога, чтоб покорно подчинились его непостижимым затеям, неведомой воле.
"Смирись, гордый человек!"
Если это смирение и нужно было Достоевскому, то - между прочим, а не прежде всего. Прежде же всего он был сам для себя - мин дин мин. Умел жечь себя, умел выжимать жгучий сок души своей весь, до последней капли".

Обращение к Достоевскому тем удивительнее для Горького, что на протяжении десятилетий "буревестник" с Достоевским находился в постоянной, посмертной для последнего, заочной идеологической борьбе. И вдруг оказался если не в политическом, то в психологическом плане его "близким родственником", последователем.

"Привычка честно жить? Это привычка правдиво чувствовать, а правда чувствований возможна только при полной свободе проявлять их, а свобода проявления чувств делает человека зверем или подлецом, если он не догадался родиться святым. Или - душевно слепым. Может быть, слепота - это и есть святость?" - такая у горьковского послереволюционного героя на уме "диалектика", определенно "не по Энгельсу". Рассказчик носит фамилию Каразин и прозвище Карамора, данное ему в детстве отцом, карамора - какая-то разновидность паука. С гимназических лет Карамора приобщился к революционному подполью, точнее, в революцию он пришел под значительным влиянием соученика-еврейчика, чахоточного Леопольда, которого, однако, Каразин с самого начала не уважал. Шли годы, герой выдвинулся и в партийной борьбе стал одним из лидером - на местном уровне. Но в один момент раскрыл провокатора Попова и, никому не сказав, не предав товарищескому суду, заставил того повеситься. Дело вышло уголовное, но перетекло в политическую плоскость, когда из охранного отделения Каразин получил предложение занять место Попова и начать работать на охрану против прежних товарищей - в обмен на замятое полицейское расследование. Однако страх за свою жизнь - не главный мотив разворота в судьбе Караморы. Попенко - как называет его начальник охранного отделения, презрительно коверкая фамилию - тоже был предателем не вполне безыдейным, а размышлял насчет того, что если есть герои с одной стороны, то должны быть и с другой. Но герой-повествователь "Караморы" идет в своих мыслях гораздо дальше: "Есть теории добра: евангелие, коран, талмуд, еще какие-то книги. Должна быть и теория зла, теория подлости. Должна быть такая теория. Все надо объяснить, все, иначе - как жить?"

Герой постоянно приводит слова знакомого татарина: "мин дин мин" - "я есть я". Но такая небольшая прививка "восточным", монистическим типом сознания, не помогает разрешить противоречия внутреннего конфликта. "Живет во мне, говорю, два человека, и один к другому не притерся, но есть еще и третий. Он следит за этими двумя, за распрей их и - не то раздувает, разжигает вражду, не то - честно хочет понять: откуда вражда, почему?
(...) Есть, пожалуй, еще и четвертый, этот спрятался еще глубже третьего и - молчит, присматривает зверем, до времени тихим. Может быть, он и на всю мою жизнь останется тих и нем, спрятался и равнодушно наблюдает путаницу" - так пишет о себе Каразин. "К восьмому году лучшие зубы революции были выбиты. Множество рабочих пошло на каторгу, многие, струсив, нарядились в бараньи шкуры обывателей; потом эти шкуры приросли к их коже. Некоторые, захотев пожить в свое удовольствие, стали бандитами, - "жизнь в свое удовольствие" всегда, прямо или косвенно, соприкасается с бандитизмом. Особенно быстро и ловко ускользнули от расправы победителей товарищи интеллигенты. Гнусное было время. Даже люди, доказавшие способность к подвигам, делали подлости". Монолог героя - и есть попытка если не примирить нескольких в одном, то осмыслить, проанализировать их взаимоотношения, которые в итоге неразрешимы, поскольку "мин дин мин".

У Горького, как позднее в "Жизни Клима Самгина", что-то объясняется социо-культурными факторами - и, совершенно справедливо, первыми под раздачу попадают интеллигенты: "Я знаю, что интеллигенты в юности действительно ощущают физическое тяготение к народу и думают, что это - любовь. Но это не любовь, а - механика, притяжение к массе. В зрелом возрасте эти же поэты становятся скучнейшими ремесленниками, кочегарами. Забота о людях уничтожает "любовь" к ним, обнаруживая простейшую социальную механику". Начальник охранного отделения Симонов, главный собеседник героя вплоть до случившегося с ним политического и экзистенциального краха, тоже беспрестанно твердит, и этот его рефрен превращается Горьким в навязчивый лейтмотив: "до чего испортили вас эти чертовы интеллигенты" - правда, из уст такого персонажа характеристика "интеллигентов" как людей "порченых" - и "портящих" - звучит двусмысленно.

И все-таки трусость и выгода - факторы слишком примитивные, не способные удовлетворить интерес героя к дробности человеческого сознания. Тем более, что его внимание направлено не на внешние объекты наблюдения, а внутрь, вглубь себя: "Жизнь человека раздробленного напоминает судорожный полет ласточки. Разумеется, цельный человек практически более полезен, но - второй тип ближе мне. Запутанные люди - интереснее. Жизнь украшается вещами бесполезными".

Полковник Осипов, первый "куратор" героя от охранки, вскоре умерший от рака, предупреждал Каразина: "Вы играете опасную игру, а мне кажется, что для революционера вы человек недостаточно злой и - уж извините - слишком умный". Задним числом рассказчик вспоминает о нем:
"Вероятно, он был тоже раздвоенный человек. Конечно - люди делятся на трудящихся и живущим чужим трудом, на пролетариат и буржуазию. Это - внешнее деление, а затем они, во всех классах, делятся на людей цельных и раздробленных. Цельный человек всегда похож на вола - с ним скучно".
А преемник полковника, Симонов, начальник охранного отделения, однажды доводит мысль предшественника до логического завершения: "Эдак-то вы, пожалуй, застрелите меня. Что ж вам еще осталось? Только одно: убить кого-нибудь. Тогда, может, и вздрогнете, и закричите".

Игра на собственных внутренних противоречиях опасна, а опасность возбуждает, "заводит". Характеристика "любил опасность, как товарищ Тася - шоколад", забавна еще и тем, что для сравнения герой, вслед за автором, использует образ "шоколада" как метафору чего-то необычайно притягательного, болезненно желанного, но и страшно вредного, и отнюдь не только для физического здоровья - стоит вспомнить несопоставимую по художественному значению с прозой Горького, Замятина, Пильняка, Бабеля или Иванова, но в своем роде важную для литературного процесса 1920-х годов, в тот же период появившуюся повесть Тарасова-Родионова "Шоколад". Герой "Шоколада", впрочем, человек, рассуждая в предложенных рассказчиком "Караморы" категориях, "цельный", и способен вынести приговор сам себе, разве что приведение его в исполнение перепоручая достойным товарищам:

http://users.livejournal.com/_arlekin_/2706932.html

С Горьким и его "Караморой", конечно, все сложнее: "Но "героем" я был в прошлом, а теперь чувствовал себя только человеком, который принужден, обязан решить темный вопрос: почему, делая подлое дело, я не чувствую отвращения к себе?" Тут одновременно и абсолютный моральный релятивизм, и бесконечная неуспокоенность в поисках выхода из него, в стремлении обрести метафизическую основу для поведенческого кодекса, иначе - все можно, почему нет: "А может быть, настало время сделать все возможные подлости, совершить все преступления, использовать сразу все зло, для того чтоб, наконец, все это надоело, опротивело, ужаснуло и погибло?" И ассоциации, параллели, переклички возникают не только с литературой русскоязычной и классической, с Достоевским, но и с мировой, современной, а для Горького - будущей, прежде всего, на мой взгляд, с французскими экзистенциалистами, с Сартром, и особенно с Камю - с "Посторонним", с некоторыми поздними рассказами, но самые неожиданные и вместе с тем точные, очевидные - с "Падением".

Солипсистский монолог рассказчика в "Караморе", чей автор до того всю свою литературную карьеру делал ставку на объективность повествования и мировоззрения, погружает в темные бездны сознания, подсознания (вообще фрейдистская подоплека рассказа обнаруживается без труда, все эти "двое", "третий", "спрятавшийся четвертый"). Замятин в "Рассказе о самом главном", наоборот, выстраивает повествование в трех сюжетных планах, будто смотрит на вселенную откуда-то со стороны, из параллельного мира, не будучи заинтересован в судьбе человечества, потому что даже если гибнет человек, гибнет род людской, гибнут планетарные системы - все равно жизнь, какая-то жизнь, пускай без привычных автору биологических видов, продолжается, и это будто бы есть "самое главное".

Червяк Rhapalocera, который в "Рассказе о самом главном" Замятина падает между колен Тали во время ее свидания с Куковеровым - такой же "самый главный" здесь герой, как участники гражданской войны, как жители погибающей в далекой галактике планеты. Но червяк, хотя и не знает, что его ждет смерть, не сознает себя, не сознает смерти - зато ему предстоит "умереть в куколку", то есть смерть "червяка", гусеницы - предвестие рождения бабочки. Червяку, даже обладай он сознанием, бояться, в общем, нечего - а он еще и сознанием не обладает, вот повезло. Человеку повезло меньше.
Таля плачется старой крестьянке:
- Тимофеевна, милая, я не могу.. ну вот - как же, ну как же? Вот завтра - трава и солнце, и все кругом возьмут хлеб и будут есть - а он? а он?
- Что ж, дитенок, живы-здоровы будем - все, бог даст, помрем. И ты помрешь - ты что же думаешь? А час раньше, час позже - все едино".
У русской крестьянки, которая по Замятину недалеко в своем эволюционном развитии ушла от червяка, все просто, при этом она еще может сформулировать свое восприятие круговорота жизни и смерти какими-то условно-человеческими словами. Но по-настоящему мыслящему человеку утешительных слов крестьянки недостаточно.

"Если б не быть человеком - если б не знать жалости к человеку!" - для героев Замятина быть человеком означает бояться за сохранность своей жизни, а также и чужой, если эта чужая хоть чем-то дорога: Куковеров и Дорда, бывшие товарищи по подполью, которых победа Октября развела по линии фронта, ничего не забыли, но "железный" Дорда, хотя и многое позволяет Куковерову, даже допускает к нему в ночь перед расстрелом Талю, не считает возможным сохранить одну жизнь сейчас, рискуя будущей жизнью человечества. А несчастные, задыхающиеся на своей выродившейся планете "несознательные" инопланетяне, наоборот, ради глотка воздуха и продления своей жизни на короткий срок готовы отнять чужую жизнь - мужчина убивает ребенка, чтоб самим воспользоваться остатками воздуха на дне бутылки, при том что у них с женщиной будущего нет и воздуха не хватит надолго. Что понимает "та, что тысячи кругов назад была матерью" - и последним жестом отчаяния перенаправляет обреченную планету к Земле с минимальной надеждой, что Земля может стать для них новым домом. Рассказ Замятина венчает апокалиптическая картина, будто на сто лет вперед предугадывающая развязку "Меланхолии" Триера: гибнущая планета врезается в Землю, принося смерть и пришельцам, и землянам по разные стороны линии фронта гражданской войны, и, видимо, червяку, успевшему или нет окуклиться. Хотя какая-то жизнь, тот же червяк, например, может и уцелеть, развиться снова, а если не на Земле, не при победившем социализме - то где-нибудь еще, жизнь сама по себе неистребима, таково "самое главное" по Замятину.

Но то, что у Замятина прослеживается как философская категория от уровня червяка-куколки и до вселенских, межпланетных масштабов, то очень наглядно и конкретно проявляется в сюжете рассказа Всеволода Иванова "Дитё", на пару лет опередившим вышеупомянутые тексты Замятина и Горького. Персонажи Иванова - красные партизаны Сибири, подстрелившие пару белогвардейских офицеров, одним из которых оказалась переодетая женщина-роженица с грудным младенцем на руках. Младенца как безвинного в свете классовой борьбы постановили не убивать, но он и сам готов умереть без материнского молока. Тогда русские красные казаки, уже имеющие опыт набегов на стойбища местных кочевых племен и насилия над киргизскими женщинами, к чему сами киргизки и киргизы привыкли относиться безропотно, как к чему-то неизбежному, похищают, похищают одну киргизку, тоже молодую мать, для кормления русского младенца. А вскоре замечают, что своего родного ребенка киргизка то ли нарочно, то ли случайно кормит лучше и тот постоянно прибавляет в весе, русский же младенец хиреет, и тогда сердобольные партизаны дальновидно киргизенка у матери отнимают, заворачивают в мешок и уносят в степь на верную смерть, чтоб киргизка не растрачивала молоко зря и кормила, как полагается, белое (ну то есть теперь уже "красное", но в любом случае русское) "дитё".

Жизнь, а вернее, воля к жизни, жажда жизни, "голос жизни" (категория в литературе рубежа 19-20 веков распространенная, и есть даже такой рассказ у Гамсуна, переведенный на русский, кстати, Блоком) - и есть "самое главное", все оправдывающий, вернее, не нуждающийся в оправдании импульс, на которым держится вселенная. Все живое смертно в своей индивидуальности - но жизнь бесконечна, поэтому "смерти нет", как говорит замятинский Куковеров перед казнью. И это "самое главное", к чему пришла, где застряла, заставила себя остановиться новая русскоязычная литература "просоветского" настроя (у эмигрантов, конечно, иначе - у идейных эмигрантов, а не таких, как Горький, заплутавших "карамор"). Любопытно, как это сто лет спустя пересекается, перекликается с экзистенциальными установками современной русскоязычной прозы (Пелевин) и драматургии (Вырыпаев) - все та же восточная мантра о необходимости растворения личного в безличном и индивида в универсуме, о ничтожности единичной, индивидуальной (пускай и в миллионном числе!) жертвы перед всеобщим, тотальным благом, о "бессмертии" жизни вообще, перед которым чья-то частная смерть - ничто; только сто лет назад у писателей-"попутчиков" это всеобщее благо понималось как послереволюционное социалистическое будущее, а сегодня, когда дискредитированы любые политэкономические доктрины, дело вернулось к старым добрым религиозно-философским бредням буддистского (в лучшем случае) толка.

Парадокс, однако, в том, что безличное и природное не мыслит, а существо мыслящее просто так жить не может, и умереть просто так, особенно если более-менее точно знает отпущенный ему срок, не может тоже, и дела до "всеобщего", до "вселенной" ему нет, оно же не червяк, чтоб бездумно "умирать в куколку", потом "воскресать" в бабочке - и, между прочим, умирать снова - правда, отложив яйца для будущих гусениц. С человеком все, к счастью для него, но к сожалению для тех, кто мыслит категориями глобальными, от геополитических до вселенских, сложнее: "Пожалуй, они оставят мне жизнь" - размышляет горьковский Карамора. - "Интересно: что я буду делать с нею? Вот тоже вопрос: жизнь дана во власть человеку, или человек дан жизни на съедение? И чья это затея - жизнь? В сущности: дурацкая затея".
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments